| История |
Просмотров: 14104
0 Плохо0

Часть 1: http://www.anti-orange-ua.com.ru/content/view/1969/42/

Начало "идеологии"

Решающие перемены в судьбах народов, вроде тех, что пережила Малороссия в середине XVII века, проходят, обычно, под знаком каких-нибудь популярных лозунгов, чаще всего религиозных или национальных. С 1648 по 1654 г., когда шла борьба с Польшей, простой народ знал, за что он борется, но у него не было своего Томаса Мюнцера, способного сформулировать идею и программу движения. Те же, которые руководили восстанием, преследовали не народные, а свои узко-кастовые цели. Они беззастенчиво предавали народные и национальные интересы, а к религиозным были достаточно равнодушны. Ни ярких речей или проповедей, ни литературных произведений, никаких вообще значительных документов отражающих дух и умонастроения той эпохи, Хмельничина не оставила.


Зато много устных и письменных "отложений" оставила по себе вторая половина XVII века, отмеченная знаком господства казачества в крае. В эту эпоху выработалось все то, что потом стало навязываться малороссийскому народу, как форма национального сознания. Идеологией это назвать трудно по причине полного отсутствия всего, что подходило бы под такое понятие; скорей, это была "психология" - комплекс настроений созданный пропагандой. Складывался он постепенно, в практике борьбы за власть и за богатства страны. Практика была низменная, требовавшая сокрытия истинных целей и вожделений; надо было маскировать их и добиваться своего под другими, ложными предлогами, мутить воду, распускать слухи. Клевета, измышления, подделки - вот арсенал средств пущенных в ход казачьей старшиной.

В психологическом климате, созданном таким путем, первое место занимала ненависть к государству и к народу, с которыми Южная Русь соединилась добровольно и "с радостью", но которые стояли на пути осуществления хищных замыслов казачества.

Семидесятилетие, протекшее от Хмельницкого до Полуботка, может считаться настоящей лабораторией антимосковской пропаганды. Началась она при жизни Богдана и едва ли не сам он положил ей начало.

Первым поводом послужил инцидент 1656 года, разыгравшийся в Вильне, во время мирной конференции с поляками. Хмельницкий послал туда своих представителей, давши повод думать, что рассматривает себя не царским подданным, а главой независимого государства. Весьма возможно, что то была не простая безтактность, а провокационный шаг, предпринятый с целью проследить реакцию, которая последует с разных сторон и прежде всего со стороны Москвы. На царских дипломатов он произвел тягостное впечатление. Они вынуждены были напомнить казакам об их присяге, и о неуместности их поступка. Те уехали, но пустили по Украине слух, будто московский царь снова хочет отдать ее ляхам за согласие, после смерти Яна Казимира, избрать его на польский престол. Особенно усердно прибегали к этому приему после Андрусовского перемирия 1667 г., по которому русские вынуждены были уступить полякам всю правую сторону Днепра, за исключением Киева. Но и Киеву, по истечении двух лет, надлежало отойти к той же Польше. Всем воочию было видно, что русские это делают по горькой необходимости, в силу несчастного оборота войны, принудившего их помириться на формуле: "кто чем владеет". Известно было, что и исход войны определился, в значительной мере, изменами Выговского, Ю. Хмельницкого, Тетери и Дорошенко. "Ведомо вам самим, - говорил в 1668 г. кн. Ромодановский на Глуховской раде - что той стороны Днепра казаки и всякие жители от царского величества отлучились и польскому королю поддались сами своею охотою прежде Андрусовcких договоров, а не царское величество их отдал, по тому их отлученью и в Андрусове договор учинен". Гетман Демьян Многогрешный перед всей радой должен был признать правильность этих слов. "Нам ведомо подлинно, - заявил он, - что тамошние казаки поддались польскому королю сами; от царского величества отдачи им не бывало" {63}. Тем не менее, по всей стране разнесена была клеветническая молва.

Другим излюбленным мотивом антирусской пропаганды служили пресловутые воеводы, их мнимые зверства и притеснения. Легенда о притеснениях складывалась не из одних слухов и нашептываний, но имела и другой источник - гетманские универсалы. Редкий гетман не изменял царю, и каждый вынужден был оправдывать свою измену перед народом и казаками.

Выговский, задумав отпадение от Москвы, тайно поручил миргородскому полковнику Лесницкому послать в Константинов воззвание и созвав у себя раду из сотников и атаманов, обратиться к ней с речью: "Присылает царь московский к нам воеводу Трубецкого, чтоб войска запорожского было только 10.000, да и те должны жить в Запорожьи. Пишет царь крымский очень ласково к нам, чтоб ему поддались; лучше поддаться крымскому царю: Московский царь всех вас драгунами и невольниками вечными сделает, жен и детей ваших в лаптях лычных водить станет, а царь крымский в атласе, аксамите и сапогах турецких водить будет" {64}.

Измена Ю. Хмельницкого сопровождалась выступлением П. Тетери перед народом. Казачий златоуст порассказал таких страхов о замыслах Москвы против Украины, которые он якобы разузнал во время своего посольства, что казаки пришли в неописуемый ужас.

Но самые яркие универсалы вышли из-под пера Брюховецкого: "Послы московские с польскими комиссарами присягою утвердились с обеих сторон: разорять Украину отчизну нашу милую, истребив в ней всех жителей больших и малых. Для этого Москва дала ляхам на наем чужеземного войска четырнадцать миллионов денег. О таком злом намерении неприятельском и ляцком узнали мы через Духа Святого. Спасаясь от погибели, мы возобновили союз с своею братьею. Мы не хотели выгонять саблею Москву из городов украинских, хотели в целости проводить до рубежа, но москали сами закрытую в себе злобу объявили, не пошли мирно дозволенною им дорогою, но почали было войну. Тогда народ встал и сделал над ними то, что они готовили нам; мало их ушло живых".

На Дон отправлено было более красочное послание. В нем москали обвинялись в том, что "постановили православных христиан на Украине, живущих всякого возраста и малых отрочат, мечем выгубить, слобожан захватив, как скот в Сибирь загнать, славное Запорожье и Дон разорить и в конец истребить, чтобы на тех местах, где православные христиане от кровавых трудов питаются, стали дикие поля, зверям обиталище, да чтобы здесь можно было селить иноземцев из оскуделой Польши". Для большей убедительности, Брюховецкий приводит и конкретные примеры московской жестокости: "В недавнее время, под Киевом, в городах: Броварах, Гоголеве и других, всех жителей вырубили не пощадив и малых деток". В заключение, донцов призывают подняться против Москвы: "Будьте в братском единении с господином Стенькою, как мы находимся в неразрывном союзе с заднепровскою братьею нашею" {65}.

Неразборчивостью лжи поражают все гетманские универсалы такого рода. Вот что писал Мазепа в объяснение причин побудивших его перейти к Карлу XII: "Московская потенция уже давно имеет всезлобные намерения против нас, а в последнее время начала отбирать в свою область малороссийские города, выгонять из них ограбленных и доведенных до нищеты жителей и заселять своими войсками. Я имел от приятелей тайное предостережение, да и сам вижу ясно, что враг хочет нас, гетмана, всю старшину, полковников и все войсковое начальство прибрать к рукам в свою тиранскую неволю, искоренить имя запорожское и обратить всех в драгуны и солдаты, а весь малороссийский народ подвергнуть вечному рабству". По словам Мазепы, трусливые москали, всегда удиравшие от непобедимаго шведского войска, явились теперь в Малороссию не для борьбы с Карлом, "не ради того, чтобы нас защищать от шведов, а чтобы огнем, грабежом и убийством истреблять нас" {66}. Чем менее благовидны и менее народны были мотивы измены, тем большим количеством "тиранств" московских надо было ее оправдать. Измена Мазепы породила наибольшее количество агитационного материала и антимосковских легенд. Особенно старались мазепинцы-эмигранты, вроде Орлика, войскового писаря - самого доверенного человека Мазепы. Читая его письма, прокламации, меморандумы, можно подумать, что москали, в царствование Петра, учредили какое-то египетское рабство на Украине, - били казаков палками по голове, обрубали шпагами уши, жен их и дочерей непременно насиловали, скот, лошадей, имущество забирали, даже старшину били "смертным боем".

Мятежных гетманов поддерживала высшая церковная иерархия на Украине. Несмотря на жестокое польское гонение, малороссийский епископат проникнут был польскими феодальными замашками и традициями. Свою роль в православной Церкви он привык мыслить на католический образец. "Князь Церкви" - таков был идеал украинского архиерея. Именно на почве ущемления этого "княжества" со стороны братств, многие вроде Кирилла Терлецкого, Ипатия Потея, Михаила Рагозы, ударились в Унию. Оставшимся верными православию, хоть и пришлось пережить эпоху преследований, но как только поляки, проученные Хмельничиной, заговорили ласковым голосом, пообещав распространить на них права и привилегии католических бискупов, верхушка украинской Церкви колебнулась в их сторону. Пугал ее переход в московскую юрисдикцию. Числясь в ведении Константинополя, она фактически оставалась независимой. Подчиненность тамошнему патриарху была номинальная и ничем ее не стесняла, особенно в экономической области. Грек Паисий Лигарид указывал, что суммы на Церковь собираются большие, а Св. София и прочие соборы приходят в ветхость, попы и меньшая церковная братия живут бедно, куда идут деньги - неизвестно.

Боязнь контроля и ограничения сделала малороссийских архиереев противниками царского подданства. Они уклонились от присяги после Переяславской Рады. Когда в Киев явился воевода кн. Куракин, митрополит Сильвестр Коссов мешал ему строить там крепость, пуская в ход угрозы и проклятия. Дионисий Балабан, ставший митрополитом после Сильвестра, был неприкрытым сторонником польской ориентации и состоял в сговоре с Выговским. Таким же полонофилом, связанным с интригами гетмана Дорошенко, был епископ Иосиф Тукальский, а другой епископ, Мефодий Филимонов, произносил открыто в Киеве проповеди против Москвы.

Но все это не шло в сравнение с активностью львовского епископа Иосифа Шумлянского - униата, тайного католика. В случае отторжения Украины от Москвы, поляки метили сделать его митрополитом Киевским. Шумлянский создал целый агитационный аппарат и когда, при царевне Софье, в Кремле начались смуты, он при поддержке поляков отправил на Украину армию монахов, снабженных письменной инструкцией, дававшей указания, как сеять порочащие Москву слухи. Инструкция предписывала запугивать казаков готовящимся искоренением их со стороны Москвы и обнадеживать королевской милостью. Духовенство приказано было манить обещанием полной церковной автономии. Туча прокламаций занесена была на Украину.

Заслуживает внимания одна нота, звучащая в "прелестных листах" и в речах: обвинение москвичей в отступлении от православного благочестия. Сначала это выражалось в сдержанной форме, Москве приписывалось намерение изменить малороссийские религиозные обряды, ввести погружение младенцев в воду при крещении, вместо обливания. Не успели это высказать, как пошел слух, будто украинские попы, непривычные к такому способу крещения, потопили множество младенцев. Во время конфликта царя с патриархом Никоном, гетман Брюховецкий писал в своем универсале: "Святейший отец наставлял их (москвичей), чтобы не присовокуплялись к латинской ереси, но теперь они приняли Унию и ересь латинскую; ксендзам служить в церквах позволили. Москва уже не русским, но латинским письмом писать начала" {67}. Легенда об отступничестве получила столь широкое распространение, что ее счел нужным повторить, в своих воззваниях к малороссийскому народу, Карл XII. Он тоже уверял, будто Петр давно задумал искоренить в своем государстве греческую веру, по каковому случаю вел переговоры с Папой Римским. Инспирированы были эти курьезные манифесты Мазепой, открывшим Карлу главную причину единения малоруссов с великоруссами - православную веру. Идея представлять москалей неправославными принадлежит не Мазепе и не казакам; она родилась в Польше. На Гадячской раде 6 сентября 1658 г., польский посол Беневский говорил казакам: "Что приманило народ русский под ярмо московское? Вера? Неправда: у вас вера греческая, а у москалей вера московская! Правду сказать, москали так верят, как царь им прикажет. Четырех патриархов святые отцы установили, а царь сделал пятого и сам над ним старшинствует; чего соборы вселенские не смели сделать, то сделал царь!" {68}.

Нам уже приходилось говорить, что Польша издавна была фабрикой памфлетов, книг, речей, направленных против России.

В XVI столетии это были богословско-полемические сочинения, по преимуществу. После Ливонской войны и Смуты к ним начали примешиваться политические памфлеты, полные хвастовства о том, как "мы их часто одолевали, побивали и лучшую часть их земли покорили своей власти". Литература эта вызвала в XVII веке дипломатические конфликты и требования со стороны Москвы уничтожения "безчестных" книг и наказания их авторов и издателей.

Но с особенной энергией заработала польская агитация после присоединения Малороссии к Московскому Государству. Боярин А. С. Матвеев, управлявший одно время Малороссийским Приказом, писал впоследствии, как он затребовал к себе в Москву образцы этой агитации.

"И из черкасских городов привезли многие прописные листы, которые объявились противны Андрусовским договорам и московскому постановлению и книгу Пашквиль, речением славенским: подсмеяние или укоризна, печатную, которая печатана в Польше. В этой книге положен совет лукавствия их: время доходит поступать с Москвою таким образом, и время ковать цепь и Троянского коня, а прочее явственнее в той книге" {69}.

Весь фонд анекдотов, сарказмов, шуточек, легенд, антимосковских выдумок, которыми самостийничество пользуется по сей день, - создан поляками. Знаменитая "История Русов" представляет богатейшее собрание этого агитационного материала, наводнившего Украину после ее присоединения к России. Часто, речи, вложенные авторами этого произведения в уста казачьим деятелям и татарам, не требуют даже анализа для выявления своего польского происхождения. Такова, например, речь крымского хана о России: "В ней все чины и народ почти безграмотны и множеством разноверств и странных мольбищ сходствуют с язычеством, а свирепостью превосходят диких... между собою они безпрестанно дерутся и тиранствуют, находя в книгах своих и крестах что-то неладное и не по нраву каждого". Казачьему предводителю Богуну приписаны тоже слова, выражающия распространенный польский взгляд на Россию: "В народе московском владычествует самое неключимое рабство и невольничество в высочайшей степени, и что у них кроме Божьего да царского, ничего собственного нет и быть не может и человеки, по их мыслям, произведены в свет будто для того, чтобы в нем не иметь ничего, а только рабствовать. Самые вельможи и бояре московские титулуются обыкновенно рабами царскими и в просьбах своих всегда пишут они, что бьют ему челом; касательно же посполитова народа, то все они почитаются крепостными" {70}.

Когда Выговский изменил царю и собрал раду в Гадяче, туда приехал польский посланный Беневский. Речь его к казакам - великолепный образец красноречия рассчитанного на слушателей знающих, что каждое слово оратора - ложь, но принимающих ее, как откровение.

"Все доходы с Украины царь берет на себя, установили новые пошлины, учредили кабаки, бедному казаку нельзя уже водки, меда или пива выпить, а про вино уже и не вспоминают. Но до чего, паны-молодцы, дошла московская жадность? Велят вам носить московские зипуны и обуваться в московские лапти! Вот неслыханное тиранство!.. Прежде вы сами старшин себе выбирали, а теперь москаль дает вам кого хочет; а кто вам угоден, а ему не нравится, того прикажет извести. И теперь вы уже живете у них в презрении; они вас чуть за людей считают, готовы у вас языки отрезать, чтоб вы не говорили и глаза вам выколоть, чтоб не смотрели... да и держат вас здесь только до тех пор, пока нас поляков вашею же кровью завоюют, а после переселят вас за Белоозеро, а Украину заселят своими московскими холопами" {71}.

Казакам, конечно, лучше было знать, приказано ли им носить зипуны и обуваться в лапти, но какой-то "идейный базис" надо было подвести под измену. Потому, когда их спросили: "А що! Чи сподибалась вам, панове-молодцы, рацея его милости пана комиссара?" - последовал восторженный крик: "Горазд говорить!".

Пасквилями, наветами, подметными письмами, слухами полна вся вторая половина XVII века. Поколения вырастали в атмосфере вражды и кошмарных рассказов о московских ужасах.

Зная по опыту могущество пропаганды, мы только чуду можем приписать, что малороссийский народ в массе своей не сделался русофобом.

Сочинение антирусских памфлетов продолжалось до самого упразднения гетманства в 1780 г. Теперь достаточно хорошо выяснено, что рассадником этого творчества на Украине была войсковая канцелярия - бюрократический центр казачьего уряда. Чинов этого учреждения помянул в XX веке Грушевский, как беззаветных патриотов, трудившихся "в честь, славу и в защиту всей Малороссии".

Установлено, что стараниями этих "патриотов" размножались и долгое время ходили по рукам фальшивые речи Мазепы к казакам в 1708 году и столь же фальшивая речь Полуботка. Кроме школы войсковых канцеляристов существовал новгород-северский кружок, возглавлявшийся сначала Г. А. Полетикой, а после его смерти О. Лобысевичем. Недавно одним cамостийническим историком высказано предположение, что именно членами этого кружка инспирирована книга Бенуа Шерера "Annales de la Petite Russie ou Histoire des cosaques saporogues", вышедшая в 1788 г. в Париже {72}. Книга эта, написанная вполне в казацком духе, полна извращений истины. По мнению упомянутого историка, новгород-северцы не только снабдили Шерера материалами, но и впоследствии, через своих заграничных агентов, представляли ему новые сведения "спонукаючи його до новой публикации".

Как им, так в особенности чинам войсковой канцелярии, принадлежит честь обобщения и оформления казачьего творчества, заложившего основу современной самостийнической "платформы". Их стараниями стал меняться взгляд и на гетманскую власть. До Хмельницкого гетманы были простыми военными предводителями; недаром слово "гетман" произошло от "Hauptmann". В лучшем случае, это был глава казачьего сословия. Но после того, как Богдан усвоил тон народного вождя, после того, как царь Алексей Михайлович предельно ослабил свою власть в Малороссии, к военному характеру гетманских функций стали прибавляться черты гражданского правителя. Этого оказалось достаточно, чтобы пылкие головы забыли о подданстве и стали смотреть на булаву как на скипетр. Следствием этого явилось некое освящение личности самих держателей булавы.

После смерти Богдана мы не видим на его месте ни одного сколько-нибудь значительного человека. Все это простые властолюбцы типа Выговского и Самойловича, авантюристы вроде Тетери и Дорошенко, алчные печенеги вроде Брюховецкого или законченные карьеристы и себялюбцы, как Мазепа. Тем не менее, уже в XVII веке началась их идеализация. Когда заинтриговавшийся Выговский, отвергнутый казачеством, брошенный старшиной, был расстрелян поляками, - левобережный гетман Брюховецкий оповестил народ, что Выговский пострадал "за правду". Сам Брюховецкий, убитый собственными казаками, удостоился впоследствии тоже доброго слова. Гетмана Д. Многогрешного, как известно, схватила и обвинила в измене сама генеральная старшина, потребовав от Москвы его наказания, но когда Москва, плохо верившая в действительную измену гетмана, сослала его в Сибирь в угоду казачеству, та же самая старшина стала распространять слух о невинном заточении Многогрешного. То же было с Самойловичем. Московские бояре ни минуты не верили в его виновность и даже жалели, но они не могли не считаться с категорическим требованем старшины убрать неугодного предводителя. Этот гетман снискал себе в народе всеобщую ненависть. Тем не менее, и из него сделали страдальца за Украину. Но самого неожиданного ореола удостоился Мазепа. Сомнительный малоросс, человек польского склада, задумавший под конец жизни присоединить Украину снова к Речи Посполитой, на условиях Гадячского протокола, крепостник и притеснитель крестьянства, стяжатель, он сам знал, что его ненавидят в народе и в старшине, и потому шагу не делал без своих сердюков, игравших при нем роль янычаров. Это был самый, может быть, непопулярный из всех гетманов. Когда он изменил, за ним никто не пошел, за исключением двухтысячной банды запорожцев, да нескольких человек генеральной старшины. Тем не менее, ни один гетман не превознесен так в качестве национального героя, как Мазепа.

Похоже, что "патриоты", трудившиеся "в честь, славу и в защиту всей Малороссии", поставили задачей создать ей пышную галерею "отцов отечества" и всевозможных героев. В уста им вложено не мало выражений любви к родине. Но старания патриотов пропадают при соприкосновении с документальным материалом и при сколько-нибудь критическом подходе к летописям, вышедшим из кругов войсковой канцелярии. На практике мы видим переходы из одного подданства в другое, но ни разу не видим намерения создать "незалежную" Украину. Это не значит, что все речи гетманов сочинены позднейшими их почитателями. (Об Украине-матери, "отчизне", читаем иногда в гетманских универсалах. Но мы уже не заблуждаемся насчет этих патриотических излияний. Они - простое порождение логики казачьего путчизма. Затевая бунты для удержания узурпированной власти и материальных выгод, старшина не могла приводить этих мотивов в оправдание своего поведения, надо было аргументировать ad populum, пускаться в декламацию о любви к родине, о благе народа. Вот почему поляк Мазепа, затеяв свою измену исключительно по личным побуждениям, счел нужным клясться перед распятием, что начинает дело для блага всей Украины. Чем безпутнее, чем аморальнее гетманы, чем больше вреда народу приносили своими похождениями, тем с большей слезой в голосе произносили слово "отчизна". Национальная нота казачьей "публицистики" тех дней - один из видов демагогии и маскировки. Это почувствовали в XIX веке многие украинофилы. Даже Тарас Шевченко, заунывный певец казаччины, срывался иногда с тона и начинал совсем не в лад:

Рабы пидножки, грязь Москвы,

Варшавы смиття ваши паны,

Ясновельможные гетманы

Установление крепостного права в Малороссии

В антирусской пропаганде есть особо острый пункт, требующий специального рассмотрения. До сих пор он остается "действующим" по причине крайнего невежества русского общества в украинской истории. Речь идет об установлении крепостного права в Малороссии, которое приписывается москалям. Они, по словам Петрика, "позволили нашему гетману раздавать старшинам маетности, старшины позаписовали себе и детем своим в вечное владение нашу братью, и только что в плуги их не запрягают, а уж как хотят так и ворочают ими, точно невольниками своими" {73}.

Сообщение это очень авторитетное. Принадлежа к казачьей аристократии и занимая - до своего бегства в Запорожье - видный пост в войсковой канцелярии, Петрик превосходно знал картину закрепощения простого народа. Конечно, он и сам "запрягал в плуги" крестьянскую братью, ибо трудно поверить, чтобы будучи правой рукой генерального писаря Кочубея - тогдашнего друга Мазепы, он остался чистым агнцем, не запятнанным всеобщей крепостнической практикой. Не соверши он какого-то преступления по службе, после чего вынужден был бежать, он безусловно не порицал бы москалей за то, что те "позволили" ему сделаться крупным помещиком. Только попав в Сечь, в вынужденную оппозицию к гетману, обрушился он на это "позволение", забывши, что Москва "позволила" и многое другое - сбор податей, администрирование и полное управление краем. Петрик великолепно знал это и тем не менее остался верным казачьей традиции переносить ответственность за свои грехи на Москву.

Позднее, введение крепостного права в Малороссии приписано было императрице Екатерине Второй. Кому не известна "Русская История" гр. А. К. Толстого?

Messieurs, - им возразила

Она: - vous me comblez,

И тотчас прикрепила

Украинцев к земле.

Событие это связывают с указом 3 мая 1783 г., положившим, по всеобщему мнению, конец свободе в малороссийском крае.

Унылый томный звук пролью

От струн, рекой омытых слезной:

Отчизны моея любезной

Порабощенье воспою.

Так начинается "Ода на рабство" В. В. Капниста, появившаяся вскоре после указа 1783 года. По всем правилам ложноклассической пиитики, сильно тронутой сентиментализмом, поэт удаляется сначала "на холм древами осененный", потом "уклоняется" в густую рощу, где, севши "под мрачным мшистым дубом", предается горестному созерцанию несчастья обрушившегося на Малороссию.

Куда ни обращу зеницу,

Омытую потоком слез,

Везде, как скорбную вдовицу,

Я зрю мою отчизну днесь.

Из ламентаций его видно, что роковой указ рассматривается, как грань между двумя эпохами малороссийской жизни. Одна - светлая, счастливая, свободная, другая отмеченная знаком рабства, слез и стенаний.

Везде, где кущи, села, грады

Хранил от бед свободы щит,

Там твердо зиждет власть ограды

И вольность узами теснит.

Где благо, счастие народно

Со всех сторон текли свободно,

Там рабство их отгонит прочь.

Увы! Судьбе угодно было,

Одно чтоб слово превратило

Наш ясный день во мрачну ночь.

"Одно" только слово, один законодательный акт. Так представляли и представляют себе введение крепостного права на Украине девяносто девять процентов образованных людей в России. Для полуобразованных и совсем необразованных пущена с давних пор еще более грубая версия, согласно которой украинский народ, освободившись от польских помещиков, попал в другое рабство, к помещикам русским, которым царица раздала земли и крестьян в Малороссии.

Катерина вража баба,

Що ты натворила!

Степ широкий, край богатый

Панам роздарила.

Вирши эти приобрели всероссийскую известность, цитировались в тысячах речей и журнальных статей, раздавались с трибуны Государственной Думы, даже здесь, в эмиграции, приведены А. В. Карташевым в "Очерках по истории русской Церкви", вышедших в 1959 году в Париже {74}. В полном согласии с либеральной версией, он упрекает Екатерину за "введение в обширных пределах Украины не бывшего там крепостного права".

В Советском Союзе таких образцов - не меньше. Раскрыв "Историю русской литературы XVIII века" проф. Д. Д. Благого {75}, можно прочесть об указе 1783 г., как о "закрепощении крестьян, до того бывших лично свободными".

Что после этого требовать от публицистики и всяких безответственных видов печатного слова?

Весь этот ворох бранных стихов, слезливых и высокопарных од, возмущенных речей и проклятий - превосходный образец невежества, обывательского восприятия истории и сознательно распускаемых с политическими целями легенд.

Новое рабство, действительно, установилось на Украине, и было, по словам народа, "хуже лядского". Но закабалителями выступили не великороссы, а свои доморощенные паны, вышедшие из среды казачества. И произошло это не по указу Екатерины, а задолго до него. В положение украинского крестьянства указ 3 мая 1783 г. не внес никаких изменений, и, по мнению исследователей, не был даже замечен крестьянством. Земли были расхищены и мужики закреплены задолго до воцарения Екатерины.

Вот пункт 8-й указа, наиболее нас занимающий:

"Для известного и верного получения казенных доходов в наместничествах Киевском, Черниговском и Новгородско-Северском, и в отвращение всяких побегов к отягощению помещиков и остающихся в селениях обитателей, каждому из поселян остаться в своем месте и звании, где он по нынешней последней ревизии написан, кроме отлучившихся до состояния сего Нашего указа; в случае же побегов после издания сего указа поступать по общим государственным установлениям" {76}.

Пункт этот дополняется соответствующими штрихами, разбросанными в других частях указа - распоряжением оставлять на усмотрение помещиков раскладку податей с крестьян в частновладельческих деревнях, и запрещением принимать беглых малороссийских поселян. Даже если бы мы не располагали никакими другими документами, кроме этого пункта, его достаточно было бы для установления факта существования крепостничества в Малороссии до 1783 года. Мы видим здесь весь характерный крепостной ландшафт - "помещиков", "частновладельческие деревни", "поселян", "побеги" доставляющие помещикам "отягощения". То обстоятельство, что поселяне не просто уходят, а бегут, свидетельствует о невозможности легального ухода с места. Это и есть главный признак зависимости. Целью Екатерининского указа было не введение крепостничества, уже существовавшего в крае, а распространение на Малороссию административных мер, связанных с фиском и действовавших во всех прочих российских губерниях. Такая унификация была бы невозможна при различии экономически-правовых отношений.

Процесс установления нового крепостного права ныне представляется довольно ясным. Он достаточно изучен благодаря трудам самих же украинских историков XIX века, таких как Лазаревский, Ефименко, Романович-Словатинский. К ним присоединилось исключительно ценное исследование В. А. Мякотина, изданное в эмиграции {77}.

В общих чертах он рисуется так: Хмельничина уничтожила в крае все дворянские вотчины, а заодно уничтожила чуть не все дворянство. Речь идет не об одних только ополяченных и окатоличенных шляхтичах, но также о панах, сохранивших православие: те из них, что, подобно Адаму Киселю, боролись с народом в польских рядах, разделили судьбу поляков и были физически истреблены либо изгнаны. Уцелели только примкнувшие к Хмельницкому. Жизнь, дворянское звание и усадьбы они сохранили, но ни земель, населенных крестьянами, ни тем более самих крестьян, как феодально-зависимых, вернуть не могли. Численно, они представляли горсточку. Во время присяги царю Алексею Михайловичу их насчитали не более двухсот. Хотя царское правительство относилось к ним с наибольшим уважением, выделяя из всех прочих слоев украинского населения (первая милостивая грамота после Переяславской рады адресована была малороссийскому дворянству), тем не менее, эти потомки старой южнорусской знати оказались нежизнеспособными и быстро сошли на нет, растворившись в массе казачества. Не они были заводчиками нового крепостничества; его ввели казаки.

Еще раз: когда говорим "казаки", имеем в виду не те 360 тысяч, бывших с Хмельницким под Зборовом в 1649 году, даже не тех, которых записывали в реестр, а людей запорожской школы - численно небольшую, но сплоченную группу, составлявшую окружение Богдана, а потом образовавшую неписанное старшинское сословие. Рекрутировалось оно путем "естественного отбора". Если про казачий реестр один современник выразился: "Можнейшие пописались казаками, а подлейшие остались в мужиках", то в старшину выбивались можнейшие из можнейших - самые хищные и пронырливые. Уже в момент присоединения к Московскому государству, они обнаружили в полной мере свою столетнюю мечту учредиться помещиками и занять место изгнанных польских панов. Первые же посланники к Алексею Михайловичу - войсковой судья Самойло Богданов и переяславский полковник Тетеря - били челом в Москве о "привилеях на хартиях золотыми словами писаных: мы судье, на местечко Имглеев Старый с подданными там будучими и со всеми землями издавна до Имглеева належащими, а мне полковнику на местечко Смелую также с подданными в ней будучими, и со всеми землями к ней належавщими". Такие же грамоты выданы были генеральному писарю Ивану Выговскому, проявившему особенную жадность к маетностям. Он не только просил о подтверждении тех грамот на землю, что выхлопотал от польского короля, но бил челом о новых. Царь ни в чем не отказывал. Почти каждый видный урядник, с течением времени, обзавелся желанным документом на имение.

Мы указывали, что московское правительство плохо разбиралось во внутренних малороссийских делах; милостями осыпало прежде всего тех, через кого рассчитывало привязать к себе новый край, а таковыми сумели представить себя казаки. Внушая высокое мнение о своей роли, они, соответствующим образом, умаляли, вернее замалчивали, роль крестьянства. Сделать это было тем легче, что времена были крепостнические, во всем мире мужик ставился ни во что, о нем часто забывали, а на Украине, вдобавок, он сделался жертвой собственных иллюзий. Надевши в дни Хмельничины баранью шапку и объявив себя казаком, он счел это достаточной гарантией от крепостной неволи. Если же ему и в реестр удавалось попасть, то свобода казалась навеки обеспеченной. Удивительно ли, что эти люди ни разу не подали голоса? Ни просьб, ни челобитий московскому правительству от них не поступало и держались они так, чтобы в них никто не заподозрил крестьян. А матерое казачество все делало с своей стороны, чтобы затемнить в глазах Москвы казацко-крестьянские отношения. Оно добилось передачи этого вопроса на свое собственное разрешение. Уже в мартовской челобитной 1654 г. Хмельницкий писал: "Мы сами смотр меж себя иметь будем и кто казак, тот будет вольность казацкую иметь, а кто пашенный крестьянин, тот будет должность обыклую его царскому величеству отдавать как и прежде сего".

Выдавая жалованные грамоты старшине и не возражая против помещичьего землевладения на Украине, Москва сама его не вводила, считая это делом внутренне малороссийским. Впрочем, судьба грамот выданных после Переяславской рады была незадачливая, они остались лежать, в шкатулках, в тайных кладовых, даже в земле закопанные и не принесли своим владельцам никакой пользы. Московским приказным людям казаки говорили, что народ непременно убьет их если узнает о существовании у них таких документов.

Таким образом, самый простой, легальный способ завладения землями посредством царского пожалования оказался самым трудным. Гораздо большего успеха достигли окольным путем. Начали с "ранговых маетностей" - населенных земель назначенных для содержания казачьего уряда. Каждому крупному воинскому чину положено было жалованье в виде такого имения, жители которого обязывались различными повинностями в пользу владельца-урядника. По существу это была та же панская вотчина, только не частновладельческая, а войсковая, находившаяся во временном пользовании. Владели ею до тех пор, пока занимали соответствующий пост; лишившись чина, лишались и маетности. Помещичий характер такого имения не бросался в глаза и не будил, на первых порах, призрака крепостной эксплуатации.

Доставались ранговые маетности, прежде всего, "бунчуковому товариству", состоявшему при генеральном уряде, при гетмане, "под бунчуком". Из его числа выходили генеральные писаря, судьи, обозные - все важные чины. Одновременно наделялось значковое или полковое товариство, состоявшее при полковом значке.

Кроме ранговых маетностей, придуман был и другой вид войсковых вотчин. Значные казаки, дав своим детям образование "с латынью" и даже без оной, приписывали их затем к генеральной войсковой канцелярии, как это практиковалось в Польше. На содержание таких приписанных молодых людей определили не меньшие маетности, чем на ранги. Порабощение мужика началось под видом служения войску Запорожскому. Но очень рано у старшины зародилось намерение превратить войсковые экономии в частную и в наследственную собственность. С течением времени это и было сделано.

Существовало немало земель "к диспозиции гетманской надлежащих", из которых выделялись часто куски, передававшиеся в личное владение тому или иному казаку. Вместе с ними и население, зависевшее прежде от "войска", переходило в частную зависимость.

Хотя верховным распорядителем всего земельного фонда Малороссии считался московский царь, и самыми законными документами на право владения были царские жалованные грамоты, но уже Хмельницкий, помимо Москвы, начал раздавать маетности своею властью. Эта практика приобрела широкие размеры после того, как старшина добилась ее легализации. Обращаться каждый раз в Москву за пожалованием с некоторых пор перестали, все раздачи сосредоточились в руках гетмана, а Москва утверждала их постфактум. Роль царского правительства свелась, под конец, исключительно к такой санкции. Генеральная войсковая канцелярия сделалась с этого момента источником земельных приобретений и у всех, кто имел туда доступ, вошло в обычай выпрашивать себе земли.

Но расхищение шло также другим, нелегальным порядком. Более или менее богатые казаки начали округлять владения путем скупки за безценок "грунтов" у обнищавших крестьян. Царское правительство решительно запрещало такую практику, так как она вела к уменьшению тягловых единиц и к сокращению доходов казны, но казаки, при попустительстве гетманов и старшины, продолжали скупать грунты потихоньку. Для отторжения крестьянской земли не брезговали ни приемами ростовщичества, ни игрой на народных бедствиях. Отец гетмана Данилы Апостола давал в неурожайный год деньги нуждавшимся, прибегавшим к займу, "чтоб деток своих голодною смертью не поморити", а потом за эти деньги отнимал у них землю. Полковник Лизогуб содержал шинок, с помощью которого опутал долгами мужиков и за эти долги тоже отбирал землю.

О подвигах его сохранился красочный документ - жалоба некоего Шкуренка, взявшего у Лизогуба 50 злотых взаймы. "Дай мне в арешт грунта свои, а я буду ждать долг, пока спроможешься с деньгами" - сказал полковник. "Я и отдал свой грунтик, но не во владенье, а в застановку (в заклад). А как пришел срок уплаты, стал я просить Лизогуба подождать, пока продам свой скот, который нарочно выготовил для продажи. А Лизогуб задержал меня в своем дворе и держал две недели, требуя отдачи долга. Со слезами просил я отпустить меня домой, так как жена моя лежала на смертной постели. Но Лизогуб тогда же со своим господарем (управляющим) оценил мой грунтик и насильно послал меня к конотопскому попу, говоря: иди к попу, и как поп будет писать, будь при том. Поп написал купчую, но без свидетелей с моей стороны и без объявления в Ратуше. Так пан Лизогуб и завладел моим грунтом, хотя я и деньги ему потом носил" {78}. На своем "грунту" крестьянин нигде не чувствовал себя прочно, потому что всякому более или менее "моцному" казаку позволено было посягать на него правдами и неправдами. Уже вскоре после Хмельничины наблюдаются случаи, когда старшина "силомоцью посидает людские грунта". В гетманство Мазепы подобная практика приобретает характер народного бедствия. Особенно свирепствовал любимец Мазепы, полковник Горленко. "Где было какое годное к пользе людской место, все он своими хуторами позанимал, а делал это так, что одному заплатит, а сотни людей должны неволею свое имущество оставлять. Куда ни глянешь - все его хутора, и все будто купленные, а купчие берет, хотя и не рад продавать" {79}.

Что касается пространств пустых, незаселенных, которых в то время много было на Украине, то и они очень быстро оказались расхватанными путем "займования" по праву первого владения. Дохода с них не было, но его предвидели в будущем. Очень скоро, главная масса земель сосредоточилась в руках казачьей аристократии.

"Эй дуки вы, дуки!

За вами вси луги и луки!

Нигде нашому брату нетеязи стати

И коня попасти"!

Параллельно с мобилизацией земель идет процесс превращения крестьянства в крепостное состояние. Никакого права на такое обращение казачество не имело и никто не давал ему этого права. Совершено было все путем грубого произвола и насилия. А. Я. Ефименко резюмирует это так: "Вместе с г. Лазаревским, который посвятил десятки лет добросовестного труда детальному выяснению фактической стороны происхождения большей части малорусских крупных дворянских родов, мы должны признать, что малорусское панство выросло на всяческих злоупотреблениях своею властью и положением. Насилие, захват, обман, вымогательство, взяточничество - вот содержание того волшебного котла, в котором перекипала более удачливая часть казачества, превращаясь в благородное дворянство" {80}.

Первоначально, после освобождения края от польской власти, крестьянин имел право свободного передвижения и перехода с одной земли на другую. Казакам это было, даже, выгодно до поры до времени; техника закрепощения требовала, чтобы возможно больше народа согнано было с насиженных мест и заменено новым. Но когда этот процесс кончился, свобода передвижения стала величайшим неудобством для новых помещиков, и ее всеми мерами стали пресекать.

Так, в 1707 году по приказу Мазепы полтавский полковник всех уходящих на слободы "не только переймал, грабил, забурал, вязеннем мордовал, киями бил, леч без пощадення вешати рассказовал" {81}. В 1739 г. генеральная войсковая канцелярия запрещает переходы под угрозой смертной казни. Мотивировалось это желанием пресечь якобы побеги за границу. Узнав об этом, русское имперское правительство отменяет свирепое запрещение, но на практике полковые канцелярии продолжают действовать в духе постановления 1739 г., ссылаясь на Литовский статут. Через 18 лет, гетман Разумовский, своею властью, издает распоряжение равносильное запрету переходов. По этому распоряжению, крестьянин, собирающийся оставить владельца, должен оставить ему и все свое имущество, да кроме того, обязан взять от владельца письменное свидетельство об отходе. После этого, крестьянину ничего кроме бегства не оставалось. По словам все той же компетентной исследовательницы А. Я. Ефименко, весь процесс закрепощения крестьян "совершился чисто фактическим, а не юридическим путем, без всякого, по крайней мере, непосредственного вмешательства государственной власти".

Стоило какому-нибудь казаку сделаться "державцею", т. е. получить административную власть над известным округом, как он уже претендовал на "послушенство" крестьян этого округа. Сначала это выражалось в сравнительно скромных требованиях, потом требования росли, увеличивались, пока не завершались полным порабощением. Если казак располагал незаселенной землей, он приманивал на нее крестьян обещанием всевозможных льгот, а когда те поселялись, они оказывались через некоторое время в тяжелой зависимости от владельца. Обычно, поселявшиеся слободами на таких землях крестьяне получали право не нести никаких повинностей в пользу землевладельца в течение первых десяти лет. По отбытии этого срока они обязаны были платить владельцу по сто талеров в год, осматривать местный млинок (мельницу) и возить из него розмол. И это все. Никаких других повинностей не полагалось. Новые паны, однако, начали повсеместно нарушать это обычное право, - требовать годовой чинш раньше положенного срока и облагать слобожан различными работами. Гетман Мазепа узаконяет этот произвол и издает в первые годы XVIII века универсалы, согласно которым крестьяне два дня в неделю обязаны работать в пользу соседних панов, да еще платить овсяную дань. Видимо, в это время начала складываться известная народная песня:

Ой горе нам - не гетманщина -

Надокучила вража панщина

Шо ходячи поиси, сидячи выспишся!

Як на панщину йду - торбу хлиба несу,

А з панщины йду - ани кришечки

Обливают мене дрибни слизочки!

Сечевики, постоянно враждовавшие с Мазепой, нередко пользовались в своей агитации крепостнической политикой гетмана, как мотивом для разжигания недовольства в народе. Из Запорожья шли обличительные листы: "Мы думали, что после Богдана Хмельницкого, народ христианский не будет уже в подданстве; видим, что напротив, теперь бедным людям хуже стало, чем при ляхах было. Прежде подданных держала у себя только старшина, а теперь и такие, у которых отцы не держали подданных, а ели свой трудовой хлеб, принуждают людей возить себе сено и дрова, топить печи, да чистить конюшни".

В 1727 году, некая Даровская, в Стародубском полку, потребовала от своих слобожан явиться на панщину в то село, где она жила. "Мы не поехали, - рассказывают слобожане, - помня договор, чтобы платить только годовой чинш по сту талеров и быть уже свободными от всякой панщины. Поноровивши некоторое время, Даровская снова прислала нам приказ, чтобы ехали мы на ту панщину неотмовно и мы, исполняя тот приказ Даровской, яко комендерки своей, выслали на панщину тридцать пять своих парубков, которых Даровская приказала всех без исключения тирански батожьем бить, причитаючи вину его, что за первым разом не поехали на панщину. А потом позваны были во владельческое село и все мы, хозяева где зазвавши нас во двор приказала Даровская, по одному оттуда выводя, нещадно киями бить, от которого бою недель по шесть и побольше многие из нас пролежали" {82}.

Закабалению подверглась значительная часть тех простых казаков, что вели свое хозяйство на крестьянский манер и ничем, фактически, от крестьян не отличались. Сыграв роль пушечного мяса во дни Хмельничины, они теперь стали "мясом" закрепощения. Через каких-нибудь десять лет после смерти Хмельницкого, стольнику Кикину довелось слышать речи полкового судьи Клима Чернушенко про полтавского полковника Витязенко: "Нас казаков полковник Витязенко многим зневажает и бьет напрасно, а жена его жен наших напрасно же бьет и безчестит; и кто казак или мужик упадет хоть в малую вину, и полковник его имение все, лошадей и скот берет на себя. Со всего полтавского полка согнал мельников и заставил их на себя работать, а мужики из сел возили ему на дворовое строение лес, и устроил он себе дом такой, что у самого гетмана такого дома и строения нет; а город наш Полтава весь опал и огнил, и о том у полковника радения нет; станем мы ему об этом говорить - не слушает" {83}.

Таковы были светлые времена, когда все "кущи, села, грады хранил от бед свободы щит" и когда "блого, счастие народно со всех сторон текло свободно". Не будь Капнист сыном миргородского полковника, ложь, лежащая в основе его оды, не так бы бросалась в глаза. Она могла быть объяснена невежеством, незнанием прошлого. Но человек, у которого еще отцы и деды закабаляли крестьян по методу Даровской, меньше всего имел право проливать "унылый томный звук" по поводу екатерининского указа.

Указ был одним из серии узаконений, порожденных другой, более важной и общей реформой, объявленной в 1780 году. Реформа эта - упразднение гетманства и всех казачьих порядков в Малороссии. В 1781 году упразднены Малороссийская Коллегия, Генеральный суд, центральные войсковые и полковые учреждения, территория гетманщины разделена на наместничества Киевское, Черниговское и Новгород-Северское, где вся администрация, суд и управление должны были отправляться с тех пор по общероссийскому образцу. То был полный конец казачьего уряда, существовавшего около 130 лет. Жалели о нем немногие, больше те, что кормились от него; "моцные" же казаки, в массе своей, давно превратились в "благородное российское дворянство", ничем от великоросских собратьев не отличавшееся. Состоя на службе в столицах, заседая в Сенате и Синоде, сделавшись генералами, министрами, канцлерами империи, добившись всего, о чем мечтали их предки, они не имели уже причин жалеть о казачьих привилегиях. Из рассадника смут превратились в опору порядка и трона.

Только небольшая горсточка продолжала скорбеть о бунчуках и жупанах. К ней, без сомнения, принадлежал В. В. Капнист. В его роду, по-видимому, долго жили казачьи предания и антимосковские настроения. Многие самостийнические истории Украины ссылаются на визит какого-то Капниста в 1791 году, к прусскому министру Герцбергу. Грушевский излагает этот эпизод так: "Недавно из секретных бумаг прусского государственного архива стало известным, что в 1791 году, когда испортились отношения между Россией и Пруссией, к тогдашнему прусскому министру Герцбергу явился украинец Капнист, потомок известного украинского рода, сын заслуженного миргородского полковника. Он объяснил Герцбергу, что его прислали земляки, пришедшие в отчаяние от "тирании российского правительства и князя Потемкина". "Казацкое войско, - говорил он, - очень огорчено тем, что у него отобрали старые права и вольности и обратили его в регулярные полки; оно мечтает возвратить себе эти старые порядки и вольности, старое казацкое устройство (ancienne constitution des Cosaques)". По поручению земляков Капнист спрашивал министра, могут ли они надеяться на помощь Пруссии, если восстанут против "русского ига". Но министр дал уклончивый ответ, не предполагая, чтобы у Пруссии действительно могла возникнуть война с Россией. Поэтому Капнист уехал, сказав, что на будущее время, если прусское правительство того пожелает, оно может войти в сношения с украинцами через его брата, путешествовавшего тогда по Европе" {84}.

Ни Грушевский, ни другие самостийнические авторы не дают нам подробностей столь интересной архивной находки, вследствие чего личность посланного остается неясной. Грушевский не называет его имени, прилагая молчаливо к своему тексту портрет поэта Василия Васильевича Капниста, но "Велика История Украины" прямо называет его "графом Василием Капнистом" {85}. Можно простить авторам анахронизм, связанный с титулом (в графском достоинстве Капнисты значатся только с 1876-1877 г.), но гораздо труднее примирить с их утверждением факт поездки поэта за границу в 1791 г. Ни биографы, ни историки литературы ничего такого не сообщают - напротив, дружно уверяют, что с 1783 по 1796 г. он проживал почти безвыездно в своем имении "Обуховка" на Полтавщине. А второго Василия в числе его братьев, кажется, не обреталось. Но пусть это был не автор "Ябеды" и "Оды на рабство", даже не брат его, а скажем, племянник - все равно, эпизод этот - свидетельство политического климата, в котором создавалась "Ода".

Плач ее был плачем о гетманстве, а вовсе не об утрате крестьянской свободы. На крестьян и на крепостное право там даже намека нет, "свобода" упоминается абстрактно и ее можно понимать как угодно. Будь наш поэт печальником горя народного, ему бы надо было быть им не в 1783 году, а гораздо раньше, когда Витязенки, Лизогубы, Горленки закрепощали народ и "вязеннем мордовали".

Не назвав крепостничества, как предмета своей печали, Капнист умолчал и об отмене гетманского режима, скорбеть о котором было непристойно, да и в обществе это не встретило бы сочувствия. Гетманство уже при Даниле Апостоле было тенью прежнего уряда, а при Разумовском носило чисто декоративный характер. Его отмена в 1780 г. не вызвала ни возражений, ни сколько-нибудь значительных разговоров и толков. Оно пало, как перезрелый плод с дерева. Ни у кого из последних казакоманов не хватило духа выступить с его защитой. Зато удалось отмстить самодержавию и извлечь агитационный эффект из указа 1783 года. Представить его, как введение крепостного права и пролить по этому поводу "потоки слез" - сулило верный успех в либеральном столичном обществе, в радищевских и новиковских кругах.

Антимосковская пропаганда здесь, как встарь, не могла обойтись без маскировки и должна была скрывать истинные причины озлобления, подменяя их ложными, более благовидными.

Катехизис

Все, что казачество за сто лет гетманского режима наговорило, накричало на радах, написало в "листах" и универсалах - не пропало даром. Уже про ближайших сподвижников Мазепы, убежавших с ним в Турцию, самостийнические писатели говорят, как о людях, "перековавших" свои казачьи вожделения "в гранитну идеологию" {86}.

Впоследствии все это попало в летописи Грабянки, Величко, Лукомского, Симановского и получило значение "исторических фактов". Казачьи летописи и основанные на них тенденциозные "истории Украины", вроде труда Н. Маркевича, продолжают оставаться распространителями неверных сведений вплоть до наших дней.

Но уже давно выделился среди этих апокрифов один, совершенно исключительный по значению, сыгравший роль Корана в истории сепаратистского движения. В 1946 году, в сотую годовщину его опубликования, состоялось под председательством Дм. Дорошенко заседание самостийнической академии в Америке, на каковом оный апокриф охарактеризован был, как "шедевр украинской историографии" {87}.

Речь идет об известной "Истории Русов".

Точной даты ее появления мы не знаем, но высказана мысль, что составлена она около 1810 г. в связи с тогдашними конституционными мечтаниями Александра I и Сперанского {88}. Распространяться начала, во всяком случае, до 1825 г. Написана чрезвычайно живо и увлекательно, превосходным русским языком карамзинской эпохи, что в значительной степени обусловило ее успех. Расходясь в большом количестве списков по всей России, она известна была Пушкину, Гоголю, Рылееву, Максимовичу, а впоследствии - Шевченко, Костомарову, Кулишу, многим другим и оказала влияние на их творчество.

Первое и единственное ее издание появилось в 1846 г. в "Чтениях Общества Истории и Древностей Российских" в Москве. Издатель О. М. Бодянский сообщает в предисловии такие сведения о ее происхождении: Г. Полетика, депутат малороссийского шляхетства, отправляясь в Комиссию по составлению нового уложения, "имел надобность необходимую отыскать отечественную историю", по каковой причине обратился к Георгию Конисскому, архиепископу Белорусскому, природному малороссу, который и дал ему летопись, "уверяя архипастырски, что она ведена с давних лет в кафедральном могилевском монастыре искусными людьми, сносившимися о нужных сведениях с учеными мужами Киевской Академии и разных знатнейших малороссийских монастырей, а паче тех, в коих проживал монахом Юрий Хмельницкий, прежде бывший гетман малороссийский, оставивший в них многие бумаги и записки отца своего гетмана Зиновия Хмельницкого, и самые журналы достопамятностей и деяний национальных, и что при том она вновь им пересмотрена и исправлена". Полетика, по словам Бодянского, сличив полученную им летопись с другими известными ему малороссийскими летописями, "и нашед от тех превосходнейшею", всюду руководствовался ею в своих работах, как член комиссии. Заключает Бодянский свое предисловие словами: "Итак, история сия, прошедши столько отличных умов, кажется должна быть достоверною".

Давно, однако, замечено, что из всех казачьих историй она - самая недостоверная. Слово "недостоверная" явно недостаточно для выражения степени извращения фактов и хода событий, изложенных в ней. Если про летопись Самойла Величко часто говорят, что она составлена неразборчивым компилятором, собиравшим без критики все, что попало, то у автора "Истории Русов" виден ясно выраженный замысел. Его извращения - результат не невежества, а умышленной фальсификации. Это нашло выражение, прежде всего, в обилии поддельных документов, внесенных в "Историю". Взять, хоть бы, Зборовский договор.

"Народ русский со всеми его областями, городами, селениями и всякою к ним народною и национальною принадлежностью увольняется, освобождается и изъемлется от всех притязаний и долегливостей польских и литовских на вечные времена, яко из веков вольный, самобытный и незавоеванный, а по одним добровольным договорам и пактам в едность польскую и литовскую принадлежащий".

Тщетно было бы искать что-нибудь подобное в дошедшем до нас подлинном тексте Зборовского трактата 1649 г. {89} Никакого "народа русского", да еще "со всеми его областями, городами, селениями" там в помине нет; речь идет лишь о "войске запорожском", и самый трактат носит форму "Объявления милости его королевского величества войску запорожскому на пункты, предложенные в их челобитной". Там можно прочесть: "Его королевское величество оставляет войско свое запорожское при всех старинных правах по силе прежних привилегий и выдает для этого тотчас новую привилегию". Столь же трудно найти там обозначение "границ русской земли", которое есть в трактате поддельном. И уж конечно, совсем невозможно обнаружить фразу: "Народ русский от сего часу есть и ма буть ни от кого, кроме самого себя и правительства своего, независимым".

Грубой подделкой надо считать и грамоту царя Алексея Михайловича, выданную будто бы 16 сентября 1665 г. казакам, участвовавшим в осаде Смоленска. "Жалуем отныне на будущие времена оного военного малороссийского народа от высшей до низшей старшины с их потомством, которые были только в сем с нами походе под Смоленском, честию и достоинством наших российских дворян. И по сей жалованной нашей грамоте никто не должен из наших российских дворян во всяких случаях против себя их понижать" Таких ложных документов попало в "Историю Русов" много, а еще больше легенд и фантастических рассказов.

Не этим, впрочем, определяется ее исключительное место в русской, даже в мировой литературе. Мы знаем немало подделок, сыгравших политическую роль: "Константинов дар", "Завещание Любуши", "Завещание Петра Великого" и проч., но сочинения, в котором бы история целого народа представляла сплошную легенду и измышление, - кажется, не бывало. Появиться оно могло только в эпоху полной неразработанности украинской истории. До самой середины прошлого столетия не начиналось сколько-нибудь серьезного ее изучения.

В то время как по общей русской истории появились в XVIII веке обширные труды Татищева, Шлецера, Миллера, Болтина, кн. Щербатова и других, завершенные двенадцатитомной "Историей Государства Российского" Карамзина, - историей Украины занимались случайные любители вроде Рубана, Бантыша-Каменского или какого-нибудь Анастасевича и Алексея Мартоса.

Конечно, и русские историки XVIII века не имели еще опыта, которым располагала современная им западноевропейская наука, но они старались идти в ногу с нею, понимали ее задачи и методы, применяя их по мере сил к изучению своего исторического процесса. Уже у Татищева высоко развито чувство документа, первоисточника, и критическое к ним отношение. Миллер и Шлецер создали, в этом смысле, школу западноевропейского образца. Ничего подобного не наблюдалось в украинской историографии. Она еще не вышла из стадии увлечения занятными эпизодами, анекдотами, либо декламацией на патриотические темы. В оправдание украинских историков можно сказать, что писать более или менее объективную историю Украины было гораздо труднее, чем историю любой другой страны. Нужен был добрый десяток Миллеров и Шлецеров, чтобы отделить в казачьих летописях правду от выдумки и из порожденных эпохой гетманщины документов отобрать подлинные. Но и то правда, что образованные малороссы, бравшиеся в XVIII и в начале XIX века за историю своего края, горели любовью больше к нему, чем к истине. Они весьма неохотно расставались с легендами и с подделками, предпочитая их "тьме низких истин".

В такое-то незрелое время появилась цельная, законченная, прекрасно написанная "История Русов". Читатели самые образованные оказались беззащитными против нее. Осмыслить факт столь грандиозной фальсификации никто не был в состоянии. Она без всякого сопротивления завладела умами, перенося в них яд казачьего самостийничества.

Не только простая публика, но и ученые историки XIX века пользовались ею, как источником и как авторитетным сочинением.

Едва ли не самая ранняя критика ее предпринята была в 1870 году харьковским профессором Г. Карповым {90}, назвавшим "Историю Русов" "памфлетом" и решительно предостерегавшим доверять хотя бы одному приведенному в ней факту. Костомаров, всю жизнь занимавшийся историей Украины, только на склоне лет пришел к ясному заключению, что в "Истории Русов" "много неверности и потому она, в оное время переписываясь много раз и переходя из рук в руки по разным спискам, производила вредное в научном отношении влияние, потому что распространяла ложные воззрения на прошлое Малороссии" {91}. В свои ранние годы, Костомаров принимал "Историю Русов" за полноценный источник.

Автор памфлета явно строил свой успех на читательской неосведомленности и нисколько не заботился о приведении повествования хотя бы в некоторое соответствие с такими важными источниками, как русские и польские летописи или с общеизвестными и бесспорными фактами, как завоевание юго-западной Руси литовскими князьями. Он это завоевание, попросту, отрицает. Можно пройти мимо его рассуждений о скифах, сарматах, печенегах, хазарах, половцах, которые все зачисляются в славяне; можно доставить себе веселую минуту, читая производство имени печенегов от "печеной пищи", которой они питались, а имен полян и половцев от "степей безлесных", хазар и казаков - "по легкости их коней, уподобляющихся козьему скоку", но анекдотичность метода сразу же зарождает подозрение, как только дело доходит до "мосхов". Тут за филологической наивностью обнаруживается скрытая политика. Оказывается, народ этот, в отличие от других перечисленных, произошел не от князя Руса, внука Афетова, а от другого потомка Афета - от князя Мосоха, "кочевавшего при реке Москве и давшего ей сие название". Московиты или мосхи ничего не имеют общего с русами и история их государства, получившего название Московского, совершенно отлична от истории государства русов. Умысел, скрытый под доморощенной лингвистикой, выступает здесь вполне очевидно.

"История Русов" не только не признает единого общерусского государства X-XIII веков, но и населявшего его единого русского народа. Те, что назывались русами, хоть и объединялись вокруг Киева, как своего центра, но власть этого центра не распространялась, вопреки русской начальной летописи и нашим теперешним научным представлениям, на необъятную равнину от Черного до Белаго морей и от Прибалтики до Поволожья, а охватывала гораздо более скромную территорию. В нее входили кроме Киевского княжества - Галицкое, Переяславское, Черниговское, Северское, Древлянское. Только эти земли и назывались Русью. Впоследствии, при Иване Грозном, когда Московское царство стало именоваться Великой Россиею, обозначенным выше землям пришлось называться Малой Россией.

Напрасно приписывают М. С. Грушевскому авторство самостийнической схемы украинской истории: главные ее положения - изначальная обособленность украинцев от великороссов, раздельность их государств - предвосхищены чуть не за сто лет до Грушевского. Киевская Русь объявлена Русью исключительно малороссийской.

Удивляет только полнейшее равнодушие к этому периоду. Когда пишется общая история страны, то акцент падает, естественно, на самые блестящие и славные времена. У Малороссии же нет более яркой эпохи, чем эпоха Киевского государства. Казалось бы, великие дела, знаменитые герои, национальная гордость - все оттуда. Но история Киевского государства, хотя бы в самом сжатом изложении, отсутствует в "Истории Русов". Всему, что как-нибудь относится к тем временам, отведено не более 5-6 страниц, тогда как чуть не 300 страниц посвящено казачеству и казачьему периоду. Не Киев, а Запорожье, не Олег, Святослав, Владимир, а Кошка, Подкова, Наливайко определяют дух и колорит "Истории Русов".

Экскурс в древние времена понадобился, единственно, ради генеалогии казачества; оно, по словам автора, существовало уже тогда, только называлось "казарами". Казары не племя, а воинское сословие; так называли "всех таковых, которые езживали верхом на конях и верблюдах и чинили набеги; а сие название получили, наконец, и все воины славянские, избранные из их же пород для войны и обороны отечества, коему служили в собственном вооружении, комплектуясь и переменяясь так же своими семействами. Но когда во время военное выходили они вне своих пределов, то другие гражданского состояния жители делали им подмогу и для сего положена у них складка общественная или подать, прозвавшаяся наконец с негодованием Дань Казарам. Воины сии, вспомоществуя часто союзникам своим, а паче грекам, в войнах с их неприятелями переименованы от царя греческого Константина Мономаха из Казар Казаками и таковое название навсегда уже у них осталось".

Автор с негодованием отвергает версию, по которой казачество, как сословие, учреждено польскими королями. Малороссия - казачья страна от колыбели; но казаки не простые гультяи, а люди благородного дворянско-рыцарского сословия. Их государство, Малая Русь, никогда никем не было покорено, только добровольно соединялось с другим, как "равное с равными". Никакого захвата Литвой и Польшей не было. Уния 1386 года - ни позорна, ни обидна. Именно тогда, будто бы, учреждено "три гетмана с правом наместников королевских и верховных военачальников и с названием одного коронным Польским, другого Литовским, а третьего Русским". Здесь "русские" т. е. казачьи гетманы объявлены, как и само казачество, очень древним институтом, а главное, им приписано не то значение предводителей казачьих скопищ, какими они были в XVI-XVII в. в., до Богдана Хмельницкого, но правителей края, представителей верховной власти. Их приближают к образу и подобию монархов. "По соединении Малой России с державою польскою, первыми в ней гетманами оставлены потомки природных князей русских Светольдов, Ольговичей или Олельковичей и Острожских кои по праву наследства... правительствовали своим народом уже в качестве гетманов и воевод". В списке этих выдуманных гетманов-аристократов встречается, впрочем, один, в самом деле имевший отношение к казачеству - кн. Дмитрий Вишневецкий.

Источники сохранили нам кое-что об этом человеке. Он действительно принадлежал к старой русской княжеской фамилии и сделался казачьим предводителем, под именем Байды. Ему приписывается создание знаменитой запорожской Сечи на острове Хортице в 1557 г. Это был типичный атаман понизовой вольницы, вся деятельность которого связана была с Запорожьем. Его даже гетманом никогда не называли. Но "Истории Русов" угодно было расписать его, как правителя всей Малороссии. По ее словам, он "наблюдал за правосудием и правлением земских и городских урядников, возбуждая народ к трудолюбию, торговле и хозяйственным заведениям и всякими образами помогал ему оправиться после разорительных войн и за то все почтен отцем народа".

Расписав польско-литовский период, как идиллическое сожительство с соседними народами и как времена полной национальной свободы, автор совсем иными красками изображает присоединение Малороссии к Москве. Это черный день в ее истории, а Богдан Хмельницкий - изменник. Сказано это, правда, не от собственного лица, а посредством цитат из поддельных документов, где описывается ропот казаков в дни Переяславской рады и нарекания на гетмана, которого называют "зрадцею", предателем подкупленным московскими послами и попрекают "пожертвованием премногих тысяч братии положившей живот свой за вольность отечества" и которые "опять продаются в неволю самопроизвольно". "Лучше бы нам, - говорят казаки, - быть во всегдашних бранях за вольность, чем налагать на себя новые оковы рабства и неволи".

Но чувствуя, что объяснить факт присоединения одной изменой Хмельницкого невозможно, автор измышляет какой-то "ультиматум" Польши, Турции и Крыма, потребовавший от Хмельницкого войны с Москвой для отнятия Астрахани и побудивший гетмана к переговорам с Россией. "По обстоятельствам настоящим, надобно быть нам на чьей ни на есть стороне, когда неутралитета не приемлется".

Объявив казачество и гетманов солью земли, приписав им рыцарское и княжеское достоинство, утвердив за ними право на угодья и на труд крестьян "по правам и рангам", автор видит в них главных деятелей малороссийской истории. Нет таких добродетелей и высоких качеств, которыми они не были бы украшены. Любовь их к отчизне и готовность жертвовать за нее своею кровью может сравниться с образцами древнеримского патриотизма, по доблести же и воинскому искусству, они не имеют себе равных в мире. Победы их неисчислимы. Даже находясь в составе чужих войск, казаки играют всегда первенствующую роль, а их предводители затмевают своим гением союзнических полководцев. Михайло Вишневецкий, явившийся, якобы, на помощь москвичам при взятии Астрахани, оттесняет на второй план царских воевод и берет в свои руки командование. Только благодаря ему Астрахань оказывается завоеванной. Успехи русских под Смоленском в 1654 г. объясняются не чем иным, как участием на их стороне полковника Золотаренко. Документальные источники свидетельствуют, что Золотаренко явился под Смоленск во главе не более чем тысячи казаков и пробыв под осажденным городом пять дней, ушел ничем себя не проявив. Это не помешало автору "Истории Русов" сделать его героем смоленского взятия, приписать ему план и выполнение осады и даже вложить в уста длинные наставления по части военного искусства, которые он читал царю Алексею Михайловичу. Любопытно также описание битвы при Лесном, где, как известно, Петром Великим разбит был корпус генерала Левенгаупта, шедший на соединение с Карлом XII. Оказывается, в этой битве трусливые москали, как всегда, не выдержали шведского натиска и побежали. Битва была бы неминуемо проиграна, если бы Петр но догадался прибегнуть к помощи малороссийских казаков, бывших при нем. Он употребил их, как заградительный отряд, приказав беспощадно рубить и колоть бегущих. Казаки повернули москалей снова против неприятеля, и тем закончили бой полной победой. Исход сражения под Полтавой, точно так же, решен не москалями, а казаками под начальством Палея. Чтобы не бросить тени на воинскую честь тех, что находились с Мазепой в шведском стане, автор отрицает их участие в Полтавском сражении. По его словам, Мазепа, перейдя к Карлу, держался... "строгого нейтралитета". Он все время околачивался в обозе и всеми мерами уклонялся от пролития православной крови.

Казачьи подвиги спасали не одну Россию, но всю Европу. Принцу Евгению Савойскому не взять бы было Белграда, если бы Мазепа не отвлек крымские силы созданием военной базы на Самаре (о которой мы, кстати, ничего не знаем), а Салониками завладели цесарския войска, единственно, благодаря Палею, запершему татар в Бессарабии {92}.

Намеренное выпячивание воинских доблестей казачества объясняется, по-видимому, не простым сословным или национальным чванством. Если правы исследователи относящие время написания "Истории Русов" к первой четверти XIX века, то в ней надлежит искать отражение толков в среде малороссийского дворянства вызванных проектом восстановления украинского казачества. Малороссийский генерал-губернатор кн. Н. Репнин, утвержденный в этой должности с 1816 г., представлял, как известно, Александру I и Николаю I меморандумы на этот предмет. Самым серьезным возражением против такого проекта могло быть укоренившееся со времен Петра Великого убеждение в военной несостоятельности казаков. Они не умели вести регулярных войн с европейски обученными войсками. "И понеже можете знать, - писал Петр Мазепе, - что войско малороссийское нерегулярное и в поле против неприятеля стать не может". Казацкий способ сражаться служил для Петра образцом того, как не следует воевать. Всякое отступление от регулярного боя он именовал "казачеством". После неудачной Головчинской битвы он сердился: "а которые бились и те казацким, а не солдатским боем, и про то злое поведение генералу князю, Меньшикову накрепко разузнать". Известно было неумение казаков осаждать города. Вообще, там, где нельзя было взять неприятеля врасплох лихим налетом или обманом, там казаки долго не трудились; тяготы и жертвы войны были не в их вкусе. Шведы, за полугодовое сотрудничество с ними, прекрасно разгадали эти качества. До нас дошел разговор короля Карла XII со своим генерал-квартирмейстером Гилленкроком под Полтавой во время ее осады.

"Я думаю, - заявил Гилленкрок, - что русские будут защищаться до последней крайности и пехоте вашего величества сильно достанется от осадных работ".

Карл: "Я вовсе не намерен употреблять на это мою пехоту; а запорожцы Мазепины на что?"

Гилленкрок: "Но разве можно употреблять на осадные работы людей, которые не имеют о них никакого понятия, с которыми надобно объясняться через толмачей и которые разбегутся, как скоро работа покажется им тяжелой и товарищи их начнут падать от русских пуль" {93}.

Степной половецкий характер военного искусства обрекал казаков на мелкую служебную роль во всех армиях в составе которых им приходилось участвовать - в польской, русской, турецкой, крымской, шведской. Везде они фигурировали в качестве легкого вспомогательного войска.

Составители "Истории Русов" это знали и всеми силами старались представить военную историю своих предков в ином виде. Это было важно и с точки зрения восстановления казачества.

Но как объяснить слишком общеизвестные факты поражений? В этих случаях, непременно, на помощь приходят всевозможные "измены" и "предательства". Молниеносное взятие Меньшиковым Батурина, базы мазепинцев, пришлось объяснить именно такой изменой. Приступ Меньшикова, оказывается, был отбит и сердюки наполнили ров трупами россиян; русские бежали и покрыли бы себя вечным позором, если бы не прилуцкий полковник Нос. Он убедил Меньшикова через старшину своего Сельмаху остановиться, вернуться и войти в город через тот участок укреплений, который находился под защитой самого Носа. Меньшиков послушался, вошел на рассвете тихонько в город, когда сердюки, отпраздновав вчерашнюю победу, крепко спали, и напал на них сонных.

Канадская газета "Наш Вик" в сто сороковую годовщину Полтавской битвы писала: "Коли Батурин героично, по конотопському, змагався з москалями, знайшився сотник Иван Нис, раньше пидкуплений московськими воеводами, який передав ворогови плян оборони миста, вказавши на таэмний вхид" {94}. Таких образцов распространенности и живучести в самостийнической среде легенд "Истории Русов" можно найти не мало.

Эпизод со взятием Батурина, где Меньшиков велел, будто бы, перебить всех поголовно, вплоть до младенцев, - заслуживает особого внимания. Жестокости тут описанные встречаются только в историях ассирийских царей или в походах Тамерлана. Перевязанных "сердюцких старшин и гражданских урядников" он колесовал, четвертовал, сажал на кол, "а дальше выдуманы новые роды мучения самое воображение в ужас приводящие". Тела казненных Меньшиков бросал на съедение зверям и птицам и покинув сожженный Батурин, жег и разорял по пути все малороссийские селения, "обращая жилища народные в пустыню". Меньшиковский погром, в совокупности с бесчинствами остальных русских войск, якобы грабивших Украину, превращается под пером автора "Истории Русов" в картину грандиозного бедствия, вроде татарского нашествия. "Малороссия долго тогда еще курилась после пожиравшего ее пламени".

Настойчивое подчеркивание одиозности Меньшикова, за которым историки не находят ни приписываемой ему украинофобии, ни перечисленных жестокостей, заставляет предполагать скрытую причину ненависти. Вряд ли она вызвана одним взятием Батурина. Никаких особенных жестокостей, кроме неизбежных при всяком штурме, там не было. Сожжен и разрушен только замок в котором засели сердюки. Но штурм был действительно сокрушительный, потому что засевшие ждали себе шведов на помощь и для Меньшикова промедление было смерти подобно. Начальствовавший над сердюками полковник Чечел, успевший бежать, но пойманный казаками и приведенный к Меньшикову, вовсе не был им казнен, но вместе с есаулом Кенигсеком и некоторыми другими взятыми в плен мазепинцами - отправлен в Глухов, где вскоре собралась казачья рада, низложившая Мазепу, избравшая на его место Скоропадского и казнившая публично взятых в Батурине изменников. Не знаем мы за Меньшиковым и всех прочих приписываемых ему зверств. Зато сохранилось известие, дающее основание думать, что агитация против него вызвана личной ненавистью Мазепы и его ближайшаго окружения. Началась она года за три до взятия Батурина и связана с самым зародышем мазепиной измены. Измена эта фабриковалась, как известно, в Польше, при дворе Станислава Лещинского. Поляки давно обхаживали Мазепу посредством его кумы - княгини Дольской, но без заметного успеха; хитрый гетман не поддавался ни на какие соблазны. Только одно письмо княгини из Львова укололо его в самое сердце. Дольская писала, что где-то ей, однажды, пришлось крестить ребенка вместе с фельдмаршалом Б. П. Шереметевым, и за обедом, когда княгиня упомянула про Мазепу, генерал Ренне, присутствовавший там, будто бы сказал: "Умилосердись Господь над этим добрым и разумным господином; он бедный и не знает, что князь Александр Данилович яму под ним роет и хочет отставя его, сам в Украине быть гетманом". Шереметев, якобы, подтвердил слова Ренне, а на вопрос Дольской: "Для чего же никто из добрых приятелей не предостережет гетмана?" - ответил: "Нельзя, мы и сами много терпим, но молчать принуждены" {95}. Именно после этого письма, воцаряется при гетманском дворе атмосфера недовольства и ропота против Москвы, усугубляемая ростом расходов на войну и на постройку Киево-Печерской крепости, которую Петр потребовал возвести. Имя Меньшикова занимало особое место и в той агитации мазепинцев, что развернулась широко, главным образом заграницей, после бегства и смерти Мазепы. Ему приписывалось угнетение украинцев, даже при помощи "всемогущей астролябии, которой дотоле во всей Руси не бывало и перед которою все было безмолвно, почитая направление и действие ее магнита божественным или мистическим произведением".

Зверства царского любимца не ограничились по уверению "Истории Русов", батуринскими избиениями, но распространились на тех чиновников и знатных казаков, что не явились "в общее собрание" для выборов нового гетмана. Они, по подозрению в сочувствии Мазепе, "отыскиваемы были из домов их и преданы различным казням в местечке Лебедино, что около города Ахтырки". Казни были, разумеется, самые нечеловеческие, а казням предшествовали пытки "батожьем, кнутом и шиною, т. е. разженым железом водимым с тихостию или медленностью по телам человеческим, которые от того кипели, шкварились и воздымались". Жертвами таких истязаний сделалось, якобы, до 900 человек. Сейчас можно только удивляться фантазии автора, но на его современников картина меньшиковских зверств производила, надо думать, сильное впечатление. Им неизвестно было, что число единомышленников Мазепы ограничивалось ничтожной горстью приближенных, что не только не было необходимости казнить людей по подозрению в сочувствии гетману, но и те из заговорщиков вроде Данилы Апостола и Галагана, которые, побыв с Мазепой в шведском стане, вновь перебежали к Петру, - не были ни казнены, ни лишены своих урядов. Данило Апостол сделался впоследствии гетманом. Дано было согласие сохранить жизнь и булаву самому Мазепе, после того, как он, пробыв некоторое время в шведском стану, дважды присылал к Петру с предложением перейти снова на его сторону, да привести заодно с собой короля Карла и его генералов. От Мазепы перебежали в 1709 г. - генеральный есаул Дмитр Максимович, лубенский полковник Зеленский, Кожужовский, Андриан, Покотило, Гамалия, Невинчаный, Лизогуб, Григорович, Сулима. Несмотря на то, что все они вернулись после срока назначенного Петром для амнистии, и явным образом отвернулись от гетмана в силу того, что безнадежность его дела стала очевидной Петр их не казнил, ограничившись ссылкой в Сибирь. Можно ли поверить, чтобы милуя таких "китов", он занимался избиением плотвы?

Известно, что "плотва" не только не пострадала, но благоденствовала. Лет через 5-6 после мазепиной измены, сами малороссы доносили царским властям, что "многие, которые оказались в явной измене, живут свободно, а иным уряды и маетности даны, генеральная старшина и полковники к таким особливый респект имеют: писарь генеральный Григорий Шаргородский был в явной измене, но когда пришел из Бендер от Орлика, то поставлен в местечке Городище урядником". Нежинский полковник Жураковский открыто покровительствовал мазепинцам, "выбрал в полковые судьи Романа Лазаренка, в полковые есаулы - Тарасенка, в сотники - Пыроцкого - все людей подозрительной верности". "Много сел роздано людям замешанным в измену мазепину; много сел роздано изменничьим сродникам, попам и челядникам, которые служат в дворах" {96}.

Генеральная и полковая старшина спешила, как бы, награждать людей за их измену.

Злостный пасквиль на Петра и Меньшикова, выведенных палачами украинского народа, - только одна из глав великой эпопеи московских жестокостей, развернутой на страницах "Истории Русов". Чего только не написано про кн. Ромодановского, разграбившего, якобы, и сжегшего Конотоп за то, что московские войска в 1659 г. потерпели поражение недалеко от этого города! Чего только не написано про лихоимство, жадность, бесчеловечность московских воевод! Самое их появление на Украине изображено на манер Батыева нашествия: "Они тянулись сюда разными дорогами и путями и в три месяца наполнили Малороссию и заняли все города и местечки до последнего. Штат каждого из них довольно был многочисленный; они имели при себе разных степеней подьячих и с приписью подьячих, меровщиков, весовщиков, приставов и пятидесятских с командами. Должность им предписана в Думном Приказе и подписана самим думным дьяком Алмазовым; а состояла она в том, чтобы пересмотреть и переписать все имение жителей до последнего животного и всякой мелочи и обложить все податями. Для сего открыты им были кладовые, амбары, сундуки и вся сокровенность, не исключая погребов, пасек, хлебных ям и самых хлевов и голубятен. По городам и местечкам проезжие на базар дороги и улицы заперты были и обняты караулами и приставами. Со всего привозимого на базар и вывозимого с него взимаема была дань по расписанию воевод, а от них всякая утайка и флитировка истязаема была с примерною жестокостью, а обыкновенные в таких случаях прицепки и придирки надсмотрщиков оканчивались сдирствами и побоями. Новость сия сколько, может быть, ни обыкновенна была в других сторонах, но в здешней она показалась жестокою, пагубною и самою несносною. Народ от нее восстонал, изумился и считал себя погибшим". Воеводам приписывается грубое обращение с самими гетманами. Юрия Хмельницкого Шереметев вытолкал, якобы, из своей ставки "с крайним бесчестием от пьяных чиновников".

Пересказать все приписанные москалям притеснения невозможно. Тут и тягости постоя царских войск после Прутского похода, и насильственные захваты земель русскими вельможами, бесчеловечное их обращение с крепостными, вроде того, что позволял себе какой-то брат Бирона в Стародубском уезде, заставлявший женщин кормить щенят своей грудью. Автор проявляет необыкновенную находчивость, чтобы изобразить "несносное презрение в земле своей от народа ничем их (малороссов) не лучшего, но нахального и готового на все обиды, грабления и язвительные укоризны".

Изощряясь в подыскании красок для очернения русских, автор с чрезвычайной симпатией отзывается о шведах, пришедших с Карлом XII на Украину. Хорошо известно, что вели они себя там далеко не по-джентельменски. Карл был воинствующим протестантом и еще в Саксонии и в Польше успел насильственно обратить около 80 костелов в лютеранские кирхи. К православной вере испытывал еще меньшее уважение. Церкви православные занимал для постоя и устраивал там конюшни. Известны многочисленные случаи жестокостей по отношению к местному населению - сожжение деревень и истребление жителей. Отправляясь в Малороссию, король рассчитывал найти там богатые склады хлеба и всяческих припасов заготовленных Мазепой, но придя, не нашел ничего. Мазепа оказался ничтожным союзником. Тогда начался грабеж украинского населения. "История Русов" не упоминает о нем ни одним словом, приход Карла описывает так: "Вступление шведов в Малороссию нимало не похоже было на нашествие неприятельское и ничего оно в себе враждебного не имело, а проходили они селения обывательския и пашни их как друзья и скромные путешественники, не касаясь ничьей собственности и не делая вовсе тех озорничеств, своевольств и всех родов бесчинств, каковы своими войсками обыкновенно в деревнях делаются под титулом: "Я слуга царский! Я служу Богу и государю за весь мир христианский! Куры, гуси, молодицы и девки нам принадлежат по праву войны и по приказу его благородия!". Шведы, напротив, ничего у обывателей не вымогали и насильно не брали, но где их находили, покупали у них добровольным торгом и за наличные деньги. Каждый швед выучен был от начальства говорить по-русски сии слова к народу: "Не бойтесь! Мы ваши, а вы наши!"".

Мало было, однако, сочинить подобную идиллию, надо было еще объяснить широко известный факт ожесточенной борьбы малороссийского населения со "скромными путешественниками". И тут автор "Истории Русов" не остановился перед сочинением гнусного пасквиля на свой народ. Этот народ он уподобляет "диким американцам или своенравным азиатцам". Он находит, что, убивая шведов целыми партиями и по одиночке, украинцы делали это, единственно, по своей глупости; шведы де вызывали их ярость тем, что не умели говорить по-русски и не крестились. Приводя в русский лагерь пленного шведа, малоросс получал за это "сначала деньгами по нескольку рублей, а напоследок по чарке горелки с приветствием: "Спасибо хохленок!".

Автор злорадно уверяет, что за свое усердие украинцы не были даже награждены. Награды и производства сыпались на великоруссов, а они остались "притчею в людех". "И хотя они в истреблении армии шведской более всех показали ревности и усердия, хотя они около года губили шведов... остались без вознаграждения и уважения". Автор с большим удовольствием описывает, как запорожцы, ушедшие с Мазепой в Турцию, мстили потом малороссийскому народу за его верность России, совершая набеги вкупе с татарами и бессарабцами.

Мазепинская легенда преподнесена чрезвычайно искусно. Хитрого, вкрадчивого карьериста, каким был Мазепа, нет и в помине. Перед нами - "отец отечества", ставящий благоденствие Украины выше собственной жизни. Боясь цензуры, автор не решается превозносить его добродетели от собственного имени, он прибегает к излюбленному приему - введения в текст фальшивых документов, сочиненных либо им самим, либо какими-нибудь "патриотами" из войсковой канцелярии. Одним из таких документов рисующих Мазепу великим государственным мужем, служит его воззвание, якобы, выпущенное в связи с приходом Карла XII в Малороссию. Поставив гетмана в позу человека снедаемого заботами за свой край, он приписывает ему рассуждение о возможном исходе борьбы между Петром и Карлом. Если победит царь, малороссам по-прежнему суждено испытывать известное им уже бремя московского деспотизма - истребление многочисленных семейств, предание казни невинных людей, клевету и поношения. Если же Петр будет сокрушен доблестным шведским королем, то Малороссия неминуемо будет присоединена к Польше. Судьба страны определится, в значительной степени, поведением самих украинцев в этот важный для них час. Что они изберут, к которой стороне присоединятся? Современный читатель, хорошо знающий, что весь "патриотический" план Мазепы заключался в присоединении Украины к Польше на условиях Гадячского договора, не без любопытства прочтет о мудром намерении гетмана не приставать ни к одной из сторон. Ссылаясь на свой продолжительный политический опыт, он считает за благо не воевать ни со шведами, ни с поляками, ни с русскими, но собрав собственное войско, быть готовыми отстаивать свою землю от всякого, кто на нее посягнет. Согласно "Истории Русов", такое войско у Мазепы существовало в момент вторжения Карла XII. Он, будто бы, стоял с ним на Десне, а свою главную квартиру учредил где-то между Стародубом и Новгород-Северским. Отсюда он и обратился будто бы к малороссам с воззванием.

Только полное незнакомство широкой читающей публики с событиями того времени вынуждает нас вкратце восстановить их истинную картину, необходимую для понимания степени ее искажения в "Истории Русов".

Поведение Мазепы накануне измены хорошо известно {97}. Окончательное решение предать Петра созрело у него до вторжения Карла в Россию. Оно ускорено было письмом княгини Дольской и приложенным к нему письмом самого короля Станислава Лещинского, полученными 16 сентября 1707 г. Гетман уже тогда открыл свой замысел Орлику. Когда же Орлик обратил его внимание на возможность победы Петра, Мазепа воскликнул: "Или я дурак прежде времени отступать, пока не увижу крайней нужды, когда царь не будет в состоянии не только Украины, но и государства своего от потенции шведской оборонить!" Верность царю он намерен был хранить до исхода поедника между Петром и Карлом. Выжидать результатов войны в бездействии - такова была тактика гетмана. Он меньше всего рассчитывал, что Украина станет театром военных действий и был ошеломлен известием о движении короля не на Москву, по Смоленской дороге, как подсказывала военная логика, а на юг - в Малороссию. "Дьявол его сюда несет! Все мои интересы превратит и войска великороссийские за собою внутрь Украины впровадит". Мазепа, видимо, не знал, что марш короля, поставивший его в столь трудное положение, подсказан Карлу поляками, обнадежившими шведов казачьей помощью, т. е., в конечном счете, вызван был изменой самого Мазепы. Совершить роковой шаг надлежало не в конце, а в самом начале кампании и в полной неизвестности ее исхода. А не совершить было невозможно: поляки успели многое разболтать, да могли и выдать тайну сношений с ними гетмана из чувства мести. Мазепе, поэтому, остался единственный путь - обманывать Петра до тех пор, пока не подойдут шведы, дабы открыто перейти к ним.

Когда царские генералы, к осени 1708 г., сосредоточили свои войска у Стародуба, они послали приглашение и гетману явиться туда же с казаками. Мазепа притворился больным, жалуясь на "педокгричную и хирокгричную" болезнь, не позволявшую ему даже на коне сидеть. Притворство так хорошо удалось, что сам Меньшиков стал уговаривать Петра не настаивать на приезде старика, потому что "от педокгричной и хирокгричной приключилась ему апелепция". Меньшиков хотел только выяснить какие-то частные вопросы в беседе с гетманом, для каковой цели отправился к нему в Батурин.

У Мазепы, тем временем, шли совещания с его приближенными о посылке гонца к Карлу XII. Гетман пребывал в состоянии крайней нерешительности, чем вызывал немалое раздражение заговорщиков. После дебатов, даже ссор, послан был с письмом к королю Быстрицкий - правитель Шептаковской волости. От встречи с Меньшиковым решено было всячески уклоняться. Послали к нему племянника Мазепы Войнаровского с уведомлением об отъезде гетмана в Борзну, где его ждет киевский архиерей для соборования, "понеже конечно при кончине своея жизни обретается". Меньшиков опечалился: "жаль такого хорошего человека". Но вместо того, чтобы вернуться назад, решил как можно скорее ехать в Борзну, чтобы застать гетмана в живых. Это повергло в ужас Войнаровского. Ночью он бежал, чтобы предупредить Мазепу. Тем временем в Борзну прискакал Быстрицкий с известием о приближении Карла. Король обещал быть у Мокшанской пристани 22 октября, но в этот день не явился, а 23-го прибежал Войнаровский, объявивший, что завтра к обеду приедет в Борзну Меньшиков для свидания с умирающим гетманом. Мазепа "порвался, как вихрь" и немедленно помчался в Батурин, а ночью 24 октября был уже у шведов. Никакой штаб-квартиры "между Стародубом и Новгород-Северским" и никакой многочисленной армии на Десне не существовало. Боясь казаков и не доверяя им, Мазепа их, попросту, не собрал, предпочитая опираться на польских сердюков {98}. Казачье войско пришлось собирать новому гетману - Скоропадскому. "В здешней старшине, - доносил Петру Меньшиков, - кроме самых вышних, також и в подлом (простом) народе с нынешнего гетманского злого учинку никакого худа ни в ком не видать".

"Вооруженный нейтралитет" был позой придуманной для Мазепы автором "Истории Русов". Еще большей фантастикой может считаться приписанное Мазепе утверждение, будто шведский и польский короли, по его настоянию, обещали не разорять Украины, а покровительствовать ей во время своего нашествия. Удалось, якобы, гетману добиться согласия на нейтралитет Украины в предстоящей войне и от единоверной православной России. При заключении мира Малороссия могла выступить, как самостоятельное государство, каким она была до польского владычества - со своими князьями, с древними правами и привилегиями. По словам "воззвания", великие европейские державы - Франция и Германия согласны гарантировать такой порядок вещей.

Самостийнические историки видят в этом воззвании свой идеал национальной независимости. "История Русов" была, по-видимому, главной виновницей того, что с этим идеалом связано имя Мазепы - самого непопулярного и самого ненационального из гетманов. Однако, возложив на него столь важную историческую миссию автор "Истории Русов" вынужден был и всю личность Мазепы представить в исключительно выгодном свете. Прежде всего, он рисует его человеком религиозным, богобоязненным, создателем многих церквей. Мазепа и в самом деле выстроил их не мало, но по словам Костомарова, дальше этих внешних знаков благочестия его религиозная жизнь не пошла. Во всяком случае, не из нее вытекало его поведение после измены, когда он, перебежав к Карлу, продолжал, якобы, соблюдать "нейтралитет" боясь пролития крови единоверцев. В прошлом, он этой крови не жалел, особенно крови своих разоблачителей, таких как Кочубей и Искра, таких как Палей, которого он упек в Сибирь, да и таких, как его прежний начальник и благодетель - гетман Самойлович. Есть основание думать, что служа при Дорошенко генеральным писарем, он не чужд был работорговли. По крайней мере, кошевой Серко перехватил его однажды по дороге в Константинополь, куда он вез в подарок султану от Дорошенко 14 левобережных казаков. Подметное письмо, найденное в Киеве в 1670 году, прямо утверждает, что Мазепа людей русских православных продавал татарам и туркам. "История Русов" обо всем этом, конечно, не упоминает. Только уклониться от объяснения хорошо всем известной казни Искры и Кочубея, открывших измену Мазепы, - не сочла возможным. Но тут она, нисколько не задумываясь, приписала эту казнь не Мазепе, а царю Петру. Гетман, до самой смерти, остался кротким, добродетельным господином, умирая сжег даже ларец, в котором хранились списки его единомышленников, дабы не ввергнуть их в беду. Что никаких таких списков не могло существовать, ясно было не только историкам, но и современникам. Петр писал Апраксину: "Он не токмо с совету всех, но из пяти персон сие зло учинил". "История Русов", между тем, не прочь повернуть дело так, что он этого зла и не собирался учинять, что переход его на сторону Карла был вынужденным по причине поведения все того же глупого народа и казаков, не пожелавших соблюдать "нейтралитета" и видеть в шведах своих лучших друзей и освободителей, к чему призывал поддельный манифест Мазепы.

Чтобы покончить с темой Мазепы и с ее трактовкой в "Истории Русов", приведем выдержку из Костомарова, посвятившего Мазепе, под конец своей жизни, обширную монографию. Вот каким представляется ему это божество самостийников:

"Гетман Мазепа, как историческая личность, не был представителем никакой национальной идеи. Это был эгоист в полном смысле этого слова. Поляк по воспитанию и приемам жизни, он перешел в Малороссию и там сделал себе карьеру, подделываясь к московским властям и отнюдь не останавливаясь ни перед какими безнравственными путями. Самое верное определение этой личности будет сказать, что это была воплощенная ложь. Он лгал перед всеми, всех обманывал - и поляков, и малороссиян, и царя, и Карла, всем готов был делать зло, как только представлялась ему возможность получить себе выгоду или вывернуться из опасности" {99}.

Не менее ярко и столь же неверно представлен в "Истории Русов" эпизод с полковником Полуботком - героем последней вспышки казачьего путчизма. Предательство Мазепы поставило перед Петром вопрос о реформе управления на Украине, которая служила бы гарантией неповторения измен и бунтов. Получив наглядный пример шатости старшины и полной преданности простого народа, Петр решился на то, на что не могли решиться предыдущие цари - смелее опираться на народ и лишить старшину захваченных ею прав бесконтрольного хозяйничанья в крае. Первым шагом к такому преобразованию было учреждение Малороссийской Коллегии - особого ведомства по управлению Малороссией, созданного в 1722 г. Состояла она из шести штаб-офицеров под председательством бригадира Вельяминова. Официально, это был как бы совет при гетмане Скоропадском, но он имел право надзора за судьями к приема жалоб от населения на казачьи власти, даже на верховный войсковой суд и войсковую канцелярию. Коллегия следила за всей входящей и исходящей перепиской канцелярии и осуществляла наблюдение за финансами.

В именном указе по поводу ее учреждения сказано, что "оная учинена не для чего иного токмо для того дабы малороссийский народ ни от кого, как неправедными судами, так и от старейшины налогами утесняем не был".

После измены и бегства Мазепы притеснение мелкого казачества и крестьян не только не ослабло, но приняло еще большие размеры. "Полковники обращали себе в подданство многих старинных казаков. Нежинский полковник в одной Верклеевской сотне поневолил более 50 человек, полтавский полковник Черняк закабалил целую Нехворощенскую сотню... переяславского полка березинской сотни баба Алексеиха Забеловна Дмитрящиха больше 70 человек казаков поневолила". Жалобы и челобитья простого народа рисуют знакомую, по предыдущей главе, картину беззастенчивого закабаления: "полковники казаков соседей своих по маетностям принуждают за дешевую цену продавать свои грунты, мельницы, леса и покосы". По жалобе казаков на нежинского полковника Журковского, гетман Скоропадский дал им универсалы, ограждавшие от дальнейших обид, но когда они с этими универсалами явились к полковнику, тот обобрал их, бил, посадил в тюрьму и держал до тех пор, пока они не дали письменного обязательства быть у него навеки в подданстве {100}.

После рассылки по всей Украине печатного указа, объяснявшего задачи новой коллегии, старшина почувствовала, что ее управлению приходит конец, а когда увидела, что Петр не на шутку начинает выводить на чистую воду все ее дела о неправильно захваченных землях и несправедливо закрепощенных людях, она пришла в ужас. Но ее ждал еще один удар. Петр замыслил полное упразднение гетманства. Когда умер Скоропадский, новые гетманские выборы не были назначены. Царь велел исполнять обязанности гетмана черниговскому полковнику Павлу Полуботку, советуясь во всех делах с генеральной старшиной и с Малороссийской Коллегией. Не подлежит сомнению, что не умри Петр так рано, Скоропадский вошел бы в историю, как последний украинский гетман. Но наступившая после смерти императора реакция и гибель многих его начинаний вызвали, в числе прочих мероприятий, реставрацию малороссийского гетманства. В 1727 году, по предложению того же Меньшикова, состоялись гетманские выборы и булава, лежавшая праздно пять лет, вручена была Данилу Апостолу - бывшему мазепинцу, ушедшему к Карлу XII, а потом снова перебежавшему к царю.

Эпизод с Полуботком разыгрался, согласно "Истории Русов", на почве введения малороссийской коллегией налогов. Сообщается об этих налогах таким тоном, будто они введены впервые. Автор, видимо, забыл, как он несколькими десятками страниц ранее поносил и проклинал Москву за взимание непосильных податей и поборов в Малороссии. Теперь оказалось, что до учреждения Малороссийской Коллегии, т. е. до 1722 г., никаких таких поборов и не было. Москва, действительно, ничего в свою пользу не получала, но малороссийский народ платил очень тяжелые подати в гетманскую казну. В 1722 году, все было оставлено по-прежнему: финансы Украины, как и прежде, оставались отделенными от общероссийских финансов, но произошло нечто небывалое дотоле - Малороссийская Коллегия обложила налогом привилегированный слой казачества - старшину. Это и дало повод к жалобам на податное бремя. Вина Полуботка заключалась якобы в том, что он вместе со старшиной выступил перед Сенатом с просьбой об избавлении казачьих чинов от обложения. Сенат, по словам "Истории Русов", внял и освободил, но Петр, вернувшись из персидского похода, восстановил налоги, а самого Полуботка с его приспешниками вызвал в Петербург.

Когда они предстали перед царем и снова просили об избавлении от тягот и о возвращении старых привилегий, Петр, по внушению Меньшикова, назвал их, будто бы, изменниками и "повелел истязать и судить Тайной Канцелярии". Тайная Канцелярия, после пыток раскаленным железом, осудила всех на пожизненное тюремное заключение с конфискацией всего имущества. Услышав такой приговор, Полуботок, по словам "Истории Русов", произнес перед царем смелую речь, обличая беззаконность его поступка и несправедливость кары постигшей старшину. Он не только напомнил царю о невыносимых податях, покорно выплачиваемых населением, но о строительстве крепостей, о рытье каналов и осушении болот, где гибнут тысячи малороссов от голода и усталости, напомнил о нарушении царскими чиновниками стародавних прав и обычаев малороссийских, о ненависти царских фаворитов, безжалостных врагов Украины, правящих ею на манер азиатских тиранов. "Я знаю, что нас ожидают цепи и мрак тюрьмы, где нас уморят голодом и лишениями, по московскому обычаю, но пока я жив, я скажу тебе всю правду, государь".

После столь эффектной речи дается мелодраматическое описание смерти Полуботка в Петропавловской крепости, куда к нему, якобы, пришел Петр Великий, чтобы попросить прощения. Полуботок не простил его, и умирая произнес еще одну блестящую речь: "За неповинные страдания мои и моих земляков будем судиться у нелицеприятного судьи, Бога нашего: скоро станем перед ним, и он рассудит Петра и Павла".

Эти речи Полуботка, сохраненные нам "Историей Русов", пользовались необычайным успехом среди фрондирующей казачьей старшины, расходясь по рукам во множестве списков. Кроме "Истории Русов" они попали в "Les annales de la Petite Russie" Бенуа Шерера, вышедшие в Париже в 1788 г. Кроме того, портрет Полуботка с выгравированной под ним цитатой из его "речи" висел чуть не в каждом полковничьем и сотницком доме. По мнению позднейших исследователей, изображен был на нем не Павел, а его отец Леонтий Полуботок, но это нисколько не мешало почитанию черниговского полковника, причисленного к лику национальных героев.

Надо ли говорить о том, что история Полуботка, как все аналогичные эпизоды, изложена "Историей Русов" в самом превратном виде, а речи его сочинены?

Подложность их давно не вызывала сомнений, даже у самостийников. Один из них, Александр Оглоблин, признал это недавно совершенно открыто {101}.

При спокойном рассмотрении в свете документального материала, какой мы находим у таких историков, как С. М. Соловьев, Н. И. Костомаров, А. М. Лазаревский {102} дело Полуботка и самая личность его выступают в совсем ином виде. Не бескорыстный патриотизм, а печать все того же казачьего хищничества лежит на них.

Конфликт "местоблюстителя" гетманских клейнодов с Малороссийской Коллегией был вызван не одним лишь обложением податьми правящого сословия, но рассылкой по полкам универсалов, предоставлявших право простым казакам подавать в коллегию жалобы на притеснения со стороны старшины.

Мы уже видели, как в течение полустолетия старшина ожесточенно боролась против такого права. Она старалась всеми силами изолировать простое казачество от царской администрации, она хотела быть его высшим и последним начальством. А теперь позволено было не только казакам жаловаться на своих полковников и сотников, но и крестьянам на помещиков. Крестьяне воспрянули духом, стали вести себя более независимо, а кое-где и побили помещиков. Жертвой таких расправ сделался один из казачьих магнатов, известный Забела. Тогда Полуботок с своими товарищами решился на открытое нарушение царского приказа. А приказ запрещал кому бы то ни было издавать универсалы без согласия Малороссийской Коллегии. Превысив власть, Полуботок, вкупе со старшиной, выпустил универсал, направленный против Малороссийской Коллегии и требовавший от крестьян повиновения своим помещикам. Петр усмотрел в этом рецидив старой казачьей крамолы и вызвал Полуботка с его приближенными в Петербург для объяснения. Прослышав об этом, стародубские и любецкие поселенцы послали туда своих челобитчиков с жалобами на старшину и с просьбой заменить казачий суд имперским. Полуботок с товарищами объявили это посольство фальшивым, подстроенным Малороссийской Коллегией. Петру, видимо, давно надоело положение, при котором обо всяком нестроении в Малой России невозможно было иметь ясного представления. Обнаруживался ли факт растущей безлошадности среди казаков, гетман объяснял это поставкой подвод проезжим великороссам, а сами казаки работами, которыми утесняют их полковники; оказывалось ли, что в некоторых городах ратуши "стали пусты", гетман винил в этом генералов и офицеров, расквартированных в данных городах и требовавших себе на кухни всяких запасов, а жители доносили, что хотя ратуши, действительно, снабжают войска продовольствием, но для этой цели с народа идут поборы на ратуши, а беда лишь в том, что поборы значительно превышают то, что требуется для прокорма гарнизонов, потому что "тем корыстуются полковники, сотники, атаманы и войты".

В случае с Полуботком, царь решил добиться более объективной информации о положении на Украине, он отправил туда Румянцева - доверенное лицо, с целью опроса населения. Полуботок с товарищами, крайне заинтригованные наказом, данным царскому посланному, решились на подкуп подьячих сенатской канцелярии с целью выведать содержание секретной инструкции. Когда это удалось, они отправили в нужные места ходоков, снабженных тоже инструкцией, предупреждавшей и указывавшей что делать, как отвечать на вопросы Румянцева, какие сведения давать, а каких не давать. Посланы были распоряжения о сожжении документов. У самого Полуботка в доме, служанка Марья сожгла какие-то бумаги, а палачу, состоявшему в ведении гетмана, приказано было эту Марью убить, да и еще кое-кого, чьих доносов и показаний опасались. Полковникам и сотникам приказывалось спешно помириться с обиженными ими людьми и даже ублажить их чем можно. Сыну Полуботка Андрею приказывалось призвать сотника любецкого и заверить его в полном удовлетворении, которое будет дано людям его сотни, лишь бы они, да и сам сотник, не жаловались Румянцеву на Полуботка. Велено писать жалобы на россиян, на их бесчинства, на тяготы от постоя войск. От своих людей, находившихся в казачьих отрядах стоявших при границе на реке Коломаке, удалось добиться составления петиции на царское имя с жалобами на притеснения великорусского начальства, его несправедливости и незаконные поборы. Все было сделано, чтобы парализовать работу Румянцева и сбить его планы. Тем не менее, многое ему удалось узнать, а главное, убедиться в страшном недовольстве народа казачьим режимом. Еще до получения от него донесений, Петр узнал о проделках Полуботка, о подкупе подьячих, и приказал учинить следствие. Все бумаги арестованных попали в руки властей, благодаря чему вскрылась не только картина их происков, но и многие беззакония на Украине, которые хотели скрыть.

Ни одному из перечисленных выше авторов, просматривавших исторический материал, связанный с этим эпизодом, не попадалось сведений о пытках каленым железом, да и вообще о каких либо пытках. Не найдено намека и на знаменитые речи Полуботка. Странно было бы и предполагать, чтобы крепостник, ненавидимый собственным народом, мог морально торжествовать над царем, державшим в руках многочисленные свидетельства народного недовольства старшиной и всеобщего требования упразднить ненавистные старшинские порядки. Судя по сохранившимся известиям о том, что Полуботку были показаны все эти материалы, можно заключить об обратной картине: не он укорял царя, а царь обличал его самого. Власти располагали документальными данными о его личных злоупотреблениях - скупке казацких земель, незаконном закрепощении во время управления черниговским полком.

Сам Полуботок, не дождавшись конца следствия, умер в крепости осенью 1724 года. Единомышленники его, Савич и Черныш, просидели еще около 2 лет и освобождены при Екатерине I, по ходатайству "врага Украины" кн. Меньшикова.

Дело Полуботка означает переломный момент в судьбе казачьей старшины. Она ясно стала понимать, что эпоха ее хозяйничанья в Малороссии кончилась, что царь, раздраженный бесконечными путчами и изменами, решился прибегнуть к вернейшему средству ее обуздания - поднять на нее постоянно кипевшую ярость народа. Боязнь все потерять была, по-видимому, настолько сильна, что украинская аристократия перестает держаться за старинные казачьи права и все силы употребляет на удержание накопленных реальных выгод и ценностей. Она вступает на путь быстрого превращения в российское дворянство. История полна метаморфоз и перевоплощений; и это не первый случай, что насильническая буйная стихия становится, с течением времени своей полной противоположностью. Отбросив прежние казачьи иллюзии, степная вольница вступила на путь имперского строительства Малороссии и всей России. Из нее вышли великолепные государственные, военные и церковные деятели, множество ученых, писателей, да едва ли не вся та интеллигенция, которая, вместе с петербургской и московской, создала культуру мирового значения.

Такое превращение облегчено было смертью Петра. Петр не шибко жаловал и великорусское дворянство. Бывали минуты, когда он задумывался над его упразднением. Безусловно, между великорусским и малорусским шляхетством образовалась некая общность судьбы и общность интересов. Поэтому, восстановление гетманства в 1727 г. и упразднение Малороссийской Коллегии надо рассматривать не иначе, как в связи с приходом к власти дворянства, открывшего после кончины Петра эру своего процветания. Характерно, что бригадира Вельяминова, главу Малороссийской Коллегии, привлекли к ответственности за какие-то "злоупотребления". Не в злоупотреблениях было дело, а в том, чтобы уничтожить петровскую политику, потворствовавшую крестьянину в ущерб помещику. Российское дворянство помогло малороссийскому избавиться от этой грозной опасности, а малороссийское, в свою очередь, поняв ее, совершило быстрый "спуск на тормозах", отказавшись от прежнего казачьего обличья и казачьего самоуправления. Гетманство Данилы Апостола, а потом Кирилла Разумовского, создано было как бы для того, чтобы облегчить эту эволюцию. Но и тут украинских помещиков не покидала строгая расчетливость. Они до самого воцарения Петра III туго шли на "превращение". Причина заключалась в неравенстве прав. Как ни прибеднялось, ни хныкало малороссийское шляхетство, постоянно твердившее о каких-то "оковах", оно пользовалось гораздо большими вольностями и льготами, в смысле государственной службы, чем его великорусские собратья. В этом отношении оно стояло ближе к польскому панству. Сливаться с великорусским благородным сословием на основе его строгой и неукоснительной службы государству, ему не очень хотелось. Только когда Петр III и Екатерина, своими знаменитыми грамотами, освободили российское дворянство от обязанности служить, сохранив за ним, в то же время, все права и блага помещичьего сословия - у малороссов отпали всякие причины к обособлению. С этих пор они идут быстро на полную ассимиляцию. Впоследствии, А. Чепа один из приятелей В. Полетики и, по-видимому, вдохновитель "Истории Русов", снабжавший ее автора необходимыми материалами и точками зрения, - писал своему другу: пока "права дворян русских были ограничены до 1762 г., то малороссийское шляхетство почло за лучшее быть в оковах, чем согласиться на новые законы. Но когда поступили с ними по разуму и издан указ государя императора Петра III о вольностях дворян (1762 г.) и высочайшая грамота о дворянстве (1787), когда эти две эпохи поровняли русских дворян в преимуществах с малороссийским шляхетством, тогда малороссийские начали смело вступать в российскую службу, скинули татарские и польские платья, начали говорить, петь и плясать по-русски" {103}.

"История Русов" известна была сначала под именем "Летописи Конисского", но уже в середине XIX века начали приходить к заключению о неправдоподобности участия могилевского архиепископа в ее составлении. Автора стали усматривать в том самом Григории Полетике, которому, по утверждению Бодянского, Конисский вручил летопись.

Григорий Полетика родился в 1725 году, в семье одного из казацких старшин, следовательно, хорошо помнил время усиленного закрепощения крестьянства и, одновременно, неприязнь к Петру за ущемление им старшинского произвола. Человек суровый, холодный, беспощадный в обращении с подчиненными, как его характеризует один из самостийнических историков, он был ревностным сторонником насаждения крепостного права на Украине и глашатаем исключительного господствующего положения казачьего дворянства. Его перу принадлежат две записки, развивающие эту идею.

Естественно, он стал центром притяжения ему подобных; вокруг него собрался тот кружок, из которого вышла "История Русов". Сын его Василий, подобно отцу, принимал близко к сердцу интересы своего сословия и составил "Записку о начале, происхождении и достоинстве малороссийского дворянства". Высказано мнение, что он, а не отец его - истинный автор "Истории Русов" {104}.

Вопрос об авторстве занимает нас меньше, чем другой; почему в конце XVIII - в начале XIX веков все еще существовали люди недовольные имперским правительством и облекавшие свое недовольство в старинные казачьи формы? Казалось бы, запорожская вольница добилась всего, о чем мечтала - богатства, власти, земель, крепостных крестьян. Чем могли питаться теперь ее антирусские настроения? Для подавляющего большинства прежней старшины - ничем.

Мы знаем, что оно прекратило всякую фронду и стало оплотом самодержавия наряду с великорусским дворянством. Но осталась кучка не до конца "устроенных". Чтобы понять ее недовольство, надо пристальнее присмотреться к "Истории Русов" с ее навязчивой идеей шляхетства-казачества. Это главная тема и политический нерв произведения.

"Шляхетство, по примеру всех народов и держав, естественным образом составлялось из заслуженных и отличных в земле пород и всегда оно в Руси именовалось рыцарством, заключающим в себе бояр, происшедших из княжеских фамилий, урядников по выборам и простых воинов, называемых казаками по породе, кои производят из себя все чины выборами и их по прошествии урядов возвращая в прежнее звание, составляли одно рыцарское сословие искони тако самым их статутовым правом утверждаемое, и они имели вечистою собственностью своею одне земли с угодьями, а поспольством владели по правам и рангам и повинность посполитых была установлена правами. А владевшие ими в отношении власти их над поспольством считались и назывались отчичами или вотчинниками, от слова и власти взятых по древним патрициям, то есть отцам народным управлявшим первоначальными семействами и обществами народными, с кротостью и характером отеческими. Духовенство, выходя из рыцарства по избрании достойных, отделялось только на службу Божию, а по земству имело одно с ними право". Автор с возмущением отвергает мнение, будто казаки судились по каким-то собственным специально для них изданным законам, а не по обычному шляхетскому праву, "по статутовым артикулам для шляхетства узаконенным".

Судя по тому, как часто, кстати и некстати, подчеркивается их рыцарское достоинство, к каким изощренным приемам фальши прибегает автор, чтобы утвердить за ними шляхетские права, можно заключить о болезненной чувствительности этого пункта. Весь тон повествования похож на страстный ответ кому-то, кто оспаривает казачье дворянство. Перед нами драма той части потомков Кошек, Подков, Гамалиев, которая успела добиться всего, кроме прав благородного сословия.

Не было, кажется, случая, чтобы имперское правительство лишало малороссийского помещика земель и крестьянских душ только за то, что он не дворянин; помещики продолжали владеть, де факто, теми и другими, но сами отлично знали, что это противозаконно. Страдало их самолюбие и от таких "мелочей", как недопущение, на первых порах, в Шляхетный кадетский корпус (открытый в 1731 г.) детей малороссов, "поелику-де в Малой России нет дворян". Казачество так быстро сделало помещичью карьеру, что не успело еще изгладиться из памяти его происхождение. Граф Румянцев, в письмах к Екатерине II, рассказывает, что при выборах в Комиссию по составлению Нового Уложения редкое собрание обходилось без саморазоблачений; всегда кого-нибудь собственные же соседи публично уличали в отсутствии у него дворянского звания. Тогда обиженный вставал и начинал перечислять всех крупных вельмож - своих земляков, ведущих род либо "от мещан", либо "от жидов". Царское правительство смотрело на это сквозь пальцы, оно неуклонно вело политику превращения местных самочинных "аграриев" в российских дворян. Те же выборы в екатерининскую комиссию 1767 г., проводившиеся в Малороссии по сословному принципу, как во всей России, означали фактическое признание тамошних помещиков за дворян. Со времен царя Алексея Михайловича началась практика выдачи всевозможных грамот, закреплявших за панами в вечное потомственное владение земель и угодий. Совершенно ясное узаконение малорусского дворянства произведено распространением на Малороссию (в 1782 г.) закона о губерниях и уравнением крестьян и помещиков обеих частей государства по указу 1783 г. Наконец, через два года явилась Жалованная Грамота Российскому Дворянству, относившаяся в одинаковой мере как к великоруссам, так и малоруссам.

Но одно дело - общее законодательство, а другое бюрократическая практика. В скрипучей машине необъятной империи колеса вертелись не всегда гладко. На Украине оказалось столько оттенков и категорий панства, что их трудно было перевести на всероссийскую шкалу.

Продолжал, также, действовать род государственного преступления, учиненного Богданом Хмельницким, который, получив согласие царя на небывало высокую цифру казачьего реестра в 60.000 человек, так и не составил этого реестра. Когда заходила речь о жаловании казаками и московское правительство требовало списки, их не оказывалось. Никто не знал, сколько в Малороссии казаков и неизвестно было, кто казак, а кто мужик. Вопрос этот решался, обычно, по личному усмотрению старшины.

Дворянское звание закрепляли сначала за чинами войскового уряда, что было довольно просто, тем более, что большинству этих тузов шляхетство давно было пожаловано либо польскими королями, либо царями московскими. Сравнительно легко справились с полковой аристократией, приравняв полковников к бригадирам, полковых есаулов, хорунжих и писарей - к ротмистрам, сотников - к поручикам и т. д. Но оставалось много званий, которых табель о рангах не предвидела и не вмещала. С ними были вечные недоразумения, усугубленные деятельностью малороссийских депутатских дворянских собраний. Призванные разбирать права своей страждущей братии, они, по словам А. Я. Ефименко, "завели чуть-что не открытую торговлю дворянскими правами и дипломами".

Все это способствовало недовольству и популярности того "учения", согласно которому казацким потомкам вовсе не нужно доказывать свое шляхетство, поскольку казачество извеку было шляхетским сословием. До какой степени проблема "прав" тревожила умы, и какой климат создавала она на Украине, можно судить по тому, что еще в шестидесятых годах XVIII века южное дворянство, в массе своей, не могло предъявить никаких документов в подтверждение своего "благородного" происхождения: объясняли это гибелью семейных архивов во время смут и войн. Однако, лет через пятнадцать-двадцать, ко времени возникновения комиссии о разборе дворянских прав в Малороссии, до ста тысяч дворян явилось с превосходными документами и с пышными родословными.

Оказалось, что Скоропадские, например, происходят от некоего "референдария над тогобочной Украиной", Раславцы - от польских магнатов Ходкевичей, Карновичи - от венгерских дворян, Кочубеи - от татарского мурзы, Афендики - от молдавского бурколаба, Капнисты - от мифического венецианского графа Капниссы, жившего на острове Занте. Появились самые фантастические гербы. Весь Бердичев трудился над изготовлением бумаг и грамот для потомков сечевых молодцов. Поддельность их гербов и генеалогий была настолько общеизвестна, что появились сатирическия поэмы вроде: "Доказательства Хама Данилея Куксы потомственны".

"Да вже ж наши дворяне гербы посилають,

А що я був дворянин, то-того й не знають".

Этот дворянин, еще недавно косивший, молотивший, жавший и лишь в последнее время "трохи як розживсь" сочинил себе тоже герб:

"Вон у мене герб який

В деревянем цвити

Ще ни в кого не було

В Остерском повити.

Лопата написана

Держалом у гору,

Побачивши скаже всяк,

Що воно без спору.

У середини грабли,

Выла и сокира,

Якими було роблю,

Хоть якая сквира".

В таком же духе написано прошение пана депутата Плещинского, который просит его уволить от обязанностей выборной своей службы по той причине, что он "посвятил всю свою жизнь шинковому промыслу" {105}.

Когда до Герольдии дошли сведения о злоупотреблениях на почве "посилания" гербов, она стала придирчивой и затруднила доступ в дворянство тем, кто еще не успел попасть туда. Особенные строгости начались с 1790 года.

В этот трудный для известной части малороссийского шляхетства период, когда оно втайне раздражено было против имперского правительства, возник рецидив казачьих настроений, вылившийся в сочинении фантастической "Истории Русов".

Все, чем казачество оправдывало свои измены и "замятни", свою ненависть к Москве, оказалось собранным здесь в назидание потомству. И мы знаем, что "потомство" возвело эту запорожскую политическую мудрость в символ веры. Стоит разговориться с любым самостийником, как сразу обнаруживается, что багаж его "национальной" идеологии состоит из басен "Истории Русов", из возмущений "проклятой" Екатериной II, которая "зачипала крюками за ребра и вишала на шибеници наших украинських казакив". Казачья идеология сделана национальной украинской идеологией. В противоположность европейским и американским сепаратизмам, развивавшимся, чаще всего, под знаком религиозных и расовых отличий либо социально-экономических противоречий, украинский не может основываться ни на одном из этих принципов. Казачество подсказало ему аргумент от истории, сочинив самостийническую схему украинского прошлого, построенного сплошь на лжи, подделках, на противоречиях с фактами и документами. И это объявлено, ныне, "шедевром украинской историографии".

"Возрождение"

Для первой половины XIX века констатировано полное затухание казачьего автономизма, что вполне понятно, если принять во внимание исчезновение самого казачества. Помимо горсти фрондеров типа Полетики, державшихся трусливо и ворчавших ничуть не грознее членов московского Аглицкого клуба, никакого политического национализма на Украине, в то время, не существовало. По словам Грушевского, уже со времен Петра Великого началось стирание граней в культурном облике малоруссов и великоруссов. Образованные украинские силы, особенно духовенство, широко были привлечены к строительству Российской Империи. "Великорусский язык входит в широкое употребление, не только в сношениях с российскими властями, но влияет и на язык внутреннего украинского делопроизводства, входит и в частную жизнь и в литературу Украины" {106}.

Этот "великорусский" язык был, разумеется, тем общероссийским языком, в выработке которого малоруссы приняли одинаковое, если не большее участие вместе с великоруссами. Именуя его великорусским, Грушевский делает вид, будто он, как нечто чуждое, принесен извне государственным порядком, хотя ни фактов насильственного его внедрения не приводит, ни открытого утверждения в этом смысле не позволяет себе. "По мере того, - говорит он, - как культурная жизнь обновленной России понемногу растет, с середины XVIII века великорусский язык и культура овладевают все сильнее и глубже украинским обществом. Украинцы пишут по-великорусски, принимают участие в великорусской литературе, и много их становится даже в первые ряды нового великорусского литературного движения, занимают в нем выдающееся и почетное положение".

Процесс слияния малороссийского шляхетства с великорусским шел так быстро, что окончательное упразднение гетманства при Екатерине не вызвало никакого сожаления. Все прочие перемены встречены столь же легко, даже с сочувствием. Если небольшая кучка продолжала твердить о прежних "правах", то очень скоро "желание к чинам, а особливо к жалованию" взяло верх над "умоначертаниями старых времен". Как только разрешился в благоприятную сторону вопрос о проверке дворянского звания, южнорусское шляхетство окончательно сливается с северным и становится фактором общероссийской жизни. Забвение недавнего автономистского прошлого было так велико, что по словам того же Грушевского "созидание национальной жизни" пришлось начинать "заново на пустом месте" {107}.

Все, что подходило под понятие национальной жизни на Украине в первой половине XIX столетия, представлено было любителями народной поэзии и собирателями фольклора, добрая половина которых состояла из "кацапов", вроде Вадима Пассека, И. И. Срезневского, А. Павловского. Даже Н. И. Костомаров до двадцатилетнего возраста не знал, великорусс он или малорусс.

Что же до природных украинцев - М. А. Максимовича, А. Л. Метелинского, И. П. Котляревского, Е. П. Гребенки, то они не только не противопоставляли украинизма руссизму, но всячески подчеркивали свою общероссийскую природу, нисколько не мешавшую им быть украинцами. "Скажу вам, что я сам не знаю, какова у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Оба природы щедро одарены Богом и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой".

Эти слова Гоголя могут считаться выражающими настроения подавляющего числа тогдашних малороссийских патриотов. Весь их патриотизм заключался в простой, естественной, лишенной какой бы то ни было политической окраски, любви к своему краю, к его природе, этнографии, к народной поэзии, к песням и танцам. Самая деятельность их заключалась в собирании этих песен и сказок, в изучении языка и быта, в сочинении собственных стихов и повестей на этом языке. "Наступило, кажется, то время, когда познают истинную цену народности, - писал Максимович в предисловии к своему сборнику малороссийских песен,- начинает уже сбываться желание: да создастся поэзия истинно русская".

Этот человек, любивший Украину, никогда не забывал, что она - русская земля. "Уроженец южной киевской Руси, где земля и небо моих предков, я преимущественно ей принадлежал и принадлежу доныне, посвящая преимущественно ей и мою умственную деятельность. Но с тем вместе, возмужавший в Москве, я также любил, изучал и северную московскую Русь, как родную сестру нашей киевской Руси, как вторую половину одной и той же святой Владимировой Руси, чувствуя и сознавая, что как их бытие, так и уразумение их одной без другой, недостаточны, односторонни".

Слова эти, сказанные в ответ на приветствия по случаю 50-летия его литературной деятельности в 1871 г., как нельзя лучше характеризуют всю жизнь Максимовича и все его ученые труды. Его филологические и исторические работы, журналы "Киевлянин" и "Украинец", издававшиеся им в 40-60 годах, встречались всегда одинаково благожелательно, как русским, так и малороссийским обществом. Когда основался киевский университет св. Владимира, Максимович, в то время совсем еще молодой профессор ботаники в Москве, назначается его ректором.

Пост был чрезвычайно ответственный. Правительство Николая I ставило задачей киевскому университету противодействие польскому влиянию в крае. Это были те времена, когда среди поляков господствовала точка зрения, выраженная Владиславом Мицкевичем - сыном поэта, согласно которой спрашивать киевлян, хотят ли они жить с Польшей, все равно, что "demander aux habitants de Moscou et de Tver, s'ils sont Russes". К тому же и профессура нового университета состояла, на первых порах, преимущественно из поляков.

Максимович блестяще справился со своей задачей. Установив наилучшие отношения со своими коллегами поляками, он в то же время противопоставил их культурному влиянию свое собственное - русское. Сам гр. С. С. Уваров - министр народного просвещения - был в восторге. Однажды, в 1837 г., он совершенно неожиданно приехал в Киев и сразу отправился в Университет. Там в это время происходил акт, на котором Максимович читал речь "Об участии и значении Киева в общей жизни России". Уваров так был захвачен этой речью, что едва дал оратору закончить ее, бросившись к нему с горячим рукопожатием {108}. Эпизод этот - лучшее свидетельство того, какой национальной жизнью жил этот выдающийся украинец того времени.

Таков же, примерно, был Амвросий Метелинский (1814-1869) - профессор харьковского и киевского университетов, - восторженный романтик и идеалист, страстный собиратель народной поэзии. В предисловии к своему сборнику южно-русских песен, выпущенному в Киеве в 1854 г., он писал все в том же духе единства русского народа и русской культуры: "Я утешился и одушевился мыслью, что всякое наречие или отрасль языка русского, всякое слово и памятник слова есть необходимая часть великого целого, законное достояние всего русского народа, и что изучение и разъяснение их есть начало его общего самопознания, источник его словесного богатства, основание славы и самоуважения, несомненный признак кровного единства и залог святой братской любви между его единоверными и единокровными сынами и племенами".

Русское столичное общество не только не враждебно относилось к малороссийскому языку и произведениям на этом языке, но любило их и поощряло, как интересное культурное явление. Центрами новой украинской словесности в XIX веке были не столько Киев и Полтава, сколько Петербург и Москва. Первая "Грамматика малороссийского наречия", составленная великоруссом А. Павловским, вышла в СПБ, в 1818 году. В предисловии, автор объясняет предпринятый им труд желанием "положить на бумагу одну слабую тень исчезающего наречия сего близкого по соседству со мною народа, сих любезных моих соотчичей, сих от единые со мною отрасли происходящих моих собратьев".

Первый сборник старинных малороссийских песен, составленный кн. М. А. Цертелевым, издан в 1812 году в Петербурге. Следующие за ним "Малороссийские песни", собранные М. А. Максимовичем, напечатаны в Москве в 1827 г. В 1834 году, там же вышло второе их издание. В Петербурге, печатались Котляревский, Гребенка, Шевченко. Когда Н. В. Гоголь прибыл в Петербург, он и в мыслях не держал каких бы то ни было украинских сюжетов, сидел над "Гансом Кюхельгартеном" и намеревался идти дорогой тогдашней литературной моды. Но вот, через несколько времени пишет он матери, чтобы та прислала ему пьесы отца. "Здесь всех так занимает все малороссийское, что я постараюсь попробовать поставить их на театре". Живя в Нежине, он не интересовался Малороссией, а попав в москальский Петербург стал засыпать родных письмами с просьбой прислать подробное описание малороссийского быта. В Петербурге поэтов писавших по-украински пригревали, печатали, выводили в люди и создавали им популярность. Личная и литературная судьба Шевченко - лучший тому пример. "Пока польское восстание не встревожило умов и сердец на Руси, - писал Н. И. Костомаров, - идея двух русских народностей не представлялась в зловещем виде, и самое стремление к развитию малороссийского языка и литературы не только никого не пугало призраком разложения государства, но и самими великороссами принималось с братской любовью".

Говоря о "национальной жизни", Грушевский имел в виду не таких людей, как Метелинский и Максимович, и не любовь к народу и к народной поэзии. Национальные его устои связаны с радами, бунчуками, с враждой к московщине. Но если этот национализм пришлось создавать "заново, на пустом месте", то каким чудотворным словом поднят был из гроба Лазарь казачьего сепаратизма? Штампованная марксистская теория без труда отвечает на этот вопрос: - развитие капитализма, нарождение буржуазии, борьба за рынки.

Кого сейчас способно удовлетворить такое объяснение? Не говоря уже о внутреннем банкротстве самой теории, не существует, сколько нам известно, ни одной серьезной попытки приложения ее к изучению капиталистического развития на Украине в XIX в. Капитализма собственно-украинского, отличного от общероссийского, невозможно обнаружить, до такой степени они слиты друг с другом. А о борьбе за "внутренний рынок", смешно говорить при виде украинских богачей, сидевших в Москве и в Петербурге, как у себя дома.

Не экономикой, не хозяйственными интересами и потребностями объясняется возрождение казачьего автономизма после полувекового мертвого периода. Пошел он не от цифр ярмарочной торговли, а от книги, от литературного наследства.

Существует марокканская легенда, согласно которой все мужское еврейское население было истреблено, однажды, арабами. Тогда жены убитых попросили позволения посетить могилы мужей. Им это было разрешено. Посидев на кладбище, они забеременели от покойников и таким путем продолжили еврейскую народность в Марокко.

Украинский национализм XIX века также получил жизнь не от живого, а от мертвого - от кобзарских "дум", легенд, летописей и, прежде всего, - от "Истории Русов".

Это не единственный случай. Существовало лет сто тому назад ново-кельтское движение, поставившее целью возродить кельтский мир в составе Ирландии, Шотландии, Уэльса и французской Бретани. Стимулом были древняя поэзия и предания. Но рожденное не жизнью, а воображением, движение это дальше некоторого литературного оживления, филологических и археологических изысканий не пошло.

Не получилось бы никаких всходов и на почве увлечения казачьей словесностью, если бы садовник-история не совершила прививку этой, отрезанной от павшего дерева ветки, к растению, имевшему корни в почве XIX века.

Казачья идеология привилась к древу российской революции и только от него получила истинную жизнь.

То, что самостийники называют своим "национальным возрождением", было не чем иным как революционным движением, одетым в казацкие шаровары. Это замечено современниками. Н. М. Катков в 1863 г. писал: "Года два или три тому назад, вдруг почему-то разыгралось украинофильство. Оно пошло параллельно со всеми другими отрицательными направлениями, которые вдруг овладели нашей литературой, нашей молодежью, нашим прогрессивным чиновничеством и разными бродячими элементами нашего общества" {109}. Украинофильство XIX века, действительно, представляет причудливую амальгаму настроений и чаяний эпохи гетманщины с революционными программами тогдашней интеллигенции.

Ни Гоголь, ни Максимович, ни один из прочих малороссов, чуждых революционной закваски, не прельстился "Историей Русов", тогда как в сердцах революционеров и либералов она нашла отклик. И еще любопытнее: самый горячий и самый ранний отклик последовал со стороны не украинцев, а великороссов. М. П. Драгоманов, впоследствии, с некоторой горечью отмечал что "первая попытка в поэзии связать европейский либерализм с украинскими историческими традициями, была предпринята не украинцами, а великоруссом Рылеевым" {110}.

Кондратий Федорович Рылеев - "неистовый Виссарион" декабристского движения, был из тех одержимых, которые пьянели от слов "свобода" и "подвиг". Они их чтили независимо от контекста. Отсюда пестрота воспетых Рылеевым героев: - Владимир Святой, Михаил Тверской, Ермак, Сусанин, Петр Великий, Волынский, Артамон Матвеев, Царевич Алексей. Всех деятелей русской истории, которых летопись или молва объявили пострадавшими за "правду", за родину, за высокий идеал, он награждал поэмами и "думами".

Берясь за исторические сюжеты, он никогда с ними не знакомился сколько-нибудь обстоятельно, доверял первой попавшейся книге или просто басне. Не трудно представить, каким кладом оказались для него "История Русов" и казачьи летописи, где что ни имя, то герой, что ни измена, то непременно борьба за вольность, за "права".

Пусть гремящей, быстрой славой,

Разнесет везде молва,

Что мечом в битве кровавой

Приобрел казак права!

Едва ли не большее число его "дум" посвящено украинскому казачеству: Наливайко, Богдан Хмельницкий, Мазепа, Войнаровский - все они борцы за свой край, готовые жертвовать за него кровью.

Чтоб Малороссии родной,

Чтоб только русскому народу

Вновь возвратить его свободу.

Грехи татар, грехи жидов,

Отступничество униатов,

Все преступления сарматов

Я на душу принять готов.

Так говорит Наливайко в "Исповеди". Ему же вложены в уста ставшие знаменитыми стихи:

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На притеснителей народа.

Судьба меня уж обрекла,

Но где скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

Не менее благородные и возвышенные чувства звучат в "Войнаровском", где измена Мазепы рассматривается, как "борьба свободы с самовластьем".

Войнаровский, такой же карьерист и стяжатель, как его дядюшка Мазепа, представлен пылким энтузиастом свободы, ринувшимся на ее защиту.

Так мы свои разрушив цепи

На глас свободы и вождей,

Ниспровергая все препоны,

Помчались защищать законы

Среди отеческих степей.

Нигде больше, ни в русской, ни в украинской литературе образ Малороссии и казачьих предводителей не овеян такой романтикой высокого подвига, как в поэмах и "думах" Рылеева. "Думы и поэмы великорусса Рылеева, замечает Драгоманов, - сеяли в целой России и в Украине не одни либеральные идеи, но, бесспорно, поднимали на Украине и национальное чувство. Еще в 50-х годах, я помню, "Войнаровский" и "Исповедь Наливайки" переписывались в наших тайных тетрадях рядом с произведениями Шевченко и читались с одинаковым жаром" {111}.

Шевченко шел по тропе проложенной Рылеевым и был его прямым учеником. Даже русофобия, которой насыщена его поэзия, - не оригинальна, она встречается у Рылеева. Это те стихи в "Войнаровском", что посвящены жене его казачке, стоически переносящей выпавшие на ее долю невзгоды.

Ее тоски не зрел москаль,

Она ни разу и случайно

Врага страны своей родной

Порадовать не захотела

Ни тихим вздохом, ни слезой.

Она могла, она умела

Гражданкой и супругой быть.

Если не считать небольшой группы казакоманов типа Полетики, то не только в простом народе, но и в образованном малороссийском обществе времен Рылеева редко встречались люди способные назвать москаля "врагом страны своей родной". Не трудно отсюда заключить о роли поэм "великорусса Рылеева". Облаченный им в римскую тогу казачий автономизм приобретал новизну и привлекательность, роднился с европейским освободительным движением, льстил местному самолюбию. Алчные казачьи страсти прикрывались ризой гражданских добродетелей, сословные путчи гетманской эпохи возводились в ранг жертвенных подвигов во имя свободы, а добычники и разбойники выступали в обличии Брутов и Кассиев. Какой живительной водой вспрыскивала такая поэзия чахлые остатки поборников казачьих идеалов!

"Примите выражения признательности моей и моих соотечественников, которых я знаю", писал Рылееву Н. Маркевич, автор одной из "Историй Малороссии", - "Исповедь Наливайко глубоко запала в наши сердца... Мы не забыли еще высокие дела великих людей Малороссии... Вы еще найдете у нас дух Полуботка" {112}. Не один дух Полуботка, но и дух Мазепы разбужен Рылеевым. Силуэт гетмана, виднеющийся на заднем плане поэмы "Войнаровский" и в других думах, очерчен с несомненной симпатией. Это человек высоких помыслов, могучих сил. Можно сказать, что не Войнаровский, а он истинный герой поэмы. Войнаровский готов жертвовать Украине всем, что у него есть:

... стране родимой

Отдам детей с женой любимой;

Себе одну оставлю честь.

Мазепа же готов ей и честью жертвовать. Образ его овеян трагизмом и жестокой, но благородной драмой. Поэт не судит его за измену; лежала ли в основе ее правда или ложь - все равно; важно, что он весь предан Украине.

И Петр и я - мы оба правы;

Как он, и я живу для славы,

Для пользы родины моей.

Сколько известно, никто из литературоведов занимавшихся творчеством Рылеева не придавал национального значения казачьим сюжетам его поэм. В них видели, только, образцы "гражданской лиры". Попадись что-нибудь похожее из татарской либо турецкой истории, оно было бы воспето с одинаковым пылом. Действительно, украинофильство нашего поэта до того книжное, начитанное, что в какое-нибудь политическое его значение не верится. И все же, есть основание думать, что оно не случайно.

Не надо забывать, что Рылеев - декабрист, а декабристский заговор, в значительной мере, и может быть в большей, чем мы предполагаем, был заговором украинско-польским. Эта его сторона наименее изучена, но игнорировать ее нельзя.

Что в Польше, задолго до декабристов, существовали тайные патриотические организации и что эти организации готовились к восстанию против русского правительства хорошо известно. Граф Солтык и полковник Крыжановский засвидетельствовали на следствии, что мысль о необходимости войти в контакт с русскими тайными обществами возникла у них в 1820 году {113}. Из показаний М. П. Бестужева-Рюмина перед следственной комиссией видно, что между Директорией южного декабристского общества и обществом польским заключено было в 1824 г. формальное соглашение, по которому, поляки обязывались "восстать в то же самое время, как и мы" и координировать свои действия с русскими повстанцами {114}. Но в этом сказалась только одна из сторон польской заинтересованности в русском бунте. Поляки много работали над разжиганием едва тлевшего под золой уголька казачьей крамолы и над объединением ее с декабристским путчем. Делалась ставка на возвращение Польше, если не всей Малороссии, то, на первый случай, значительной ее части. По договору 1824 г., Южное общество обнадежило их получением Волынской, Минской, Гродненской и части Виленской губерний {115}. Но главные польские чаяния связывались с украинским автономистским движением. По словам С. Г. Волконского, поляки питали "большую надежду на содействие малороссийских дворян, предлагая им отделение "Малороссии от России" {116}. От союза с малороссийским дворянством ожидали большего, чем от офицерского восстания, но в массе своей, южные помещики оказались вполне лояльными по отношению к самодержавию. Только очень небольшая кучка встала на путь декабризма и связанного с ним украинского сепаратизма.

Здесь не приходится придавать значения наличию среди главарей "Союза Благоденствия" Муравьевых-Апостолов, потомков гетмана Данилы, но пройти мимо Общества Соединенных Славян вряд ли возможно. И это не потому, что в числе его членов был большой процент малороссийской шляхты. Ни М. В. Нечкина, ни новейший исследователь Соединенных Славян Жорж Луциани не находят у них ни малейшего намека на "украинофильство" {117}. Но, незаметно для самих себя, они вовлечены были в русло националистической идеологии желательной полякам. Своим, если не возникновением, то направлением, обязаны они поляку Ю. К. Люблинскому, связанному с патриотическими польскими организациями. Это он подсказал им название и идею "Соединенных Славян".

Идея, хоть и старинная, мало общего имела с балканским панславизмом XVII века, представленным Гундуличем, Крижаничем. Не было у поляков сколько-нибудь крепких связей и с чехами, за исключением разве литературных. Практически, ни Сербия, ни Далмация, ни Чехия их не интересовали. Зато Малая Русь, входившая некогда в состав Речи Посполитой, была предметом страстных вожделений. Нигде пропаганда общности славян и федеративного всеславянского государства не велась так настойчиво, как здесь. Можно думать, что лозунг "соединенных славян", провозглашавший независимость каждой страны, сочинен был специально для пробуждения казачьего автономизма. Нигде в других краях он не насаждается с таким старанием.

В 1818 г. основывается в Киеве масонская ложа "Соединенных Славян", а через четверть века, в Киеве же - "Кирилло-Мефодиевское Братство", поставившее во главу угла своей программы, все то же общеславянское федеративное государство. Даже во второй половине XIX века, идеей всеславянской федерации увлекался Драгоманов. И нигде, кроме Малороссии, не видим столь ясно выраженного польского влияния и польской опеки в отношении подобных организаций. Так, надпись "Jednoее Slowianska", украшавшая знак ложи "Соединенных Славян", не оставляет сомнений в польском ее происхождении. Основателем и первым ее правителем был поляк Валентин Росцишевский, управляющим мастером другой поляк Франц Харлинский, а в числе членов - Иосиф Проскура, Шимановский, Феликс Росцишевский и многие другие местные помещики-поляки {118}. А. Н. Пыпин и последующие историки считают эту ложу идейной матерью одноименного декабристского общества, хотя прямой связи между ними не установлено.

Существовали в Малороссии другие масонские организации инспирированные или прямо созданные поляками. Была в Житомире ложа "Рассеянного мрака" и ложа "Тамплиеров"; в Полтаве - ложа "Любовь к истине", в Киеве "Польское патриотическое общество", возникшее в 1822 г. и, тотчас же, как эхо, появившееся вслед за ним "Общество малороссов", состоявшее из поборников автономизма. "Где восходит солнце?" - гласил его пароль, и ответ: "В Чигирине".

Из дел следственной комиссии о декабристах видно, что резиденцией "Общества Малороссов" был Борисполь, а "большая часть членов оного находятся в Черниговской губернии, а некоторые в самом Чернигове {119}. М. П. Бестужев-Рюмин не очень выгодно о них отзывается: руководитель общества В. Л. Лукашевич "нравственности весьма дурной, в губернии презираем, и я слышал, что общество его составлено из людей его свойства" {120}. Это тот самый Лукашевич, что поднимал когда-то бокал за победу Наполеона над Россией {121}. Он был одной из самых деятельных фигур в декабристско-малороссийско-польских взаимоотношениях. Кроме "Союза Благоденствия" и "Малороссийского общества", мы его видим в ложе "Соединенных Славян", в полтавской ложе "Любовь к истине" и говорили, также о его членстве в польских ложах.

Масонские ложи признаны были, по-видимому, наиболее удобной формой встреч и единения двух российских фронд - декабристской и украинствующей.

Особенный интерес, в этом смысле, представляет полтавская ложа, где наряду с членами Союза Благоденствия М. Н. Новиковым, Владимиром Глинкой и М. Муравьевым-Апостолом, представлены были малороссы, вроде губернского судьи, Тарновского, екатеринославского дворянского предводителя Алексеева, С. М. Кочубея, И. Котляревского и многих других. Был там, конечно и Лукашевич. Первым ее руководителем значился Новиков, начальник канцелярии кн. Репнина. По словам Муравьева-Апостола, "он в оную принимал дворянство малороссийское, из числа коих способнейших помещал в общество называемое Союз Благоденствия. Полтавскую ложу Муравьев прямо именует "рассадником тайного общества" {122}. После Новикова, руководство перешло к Лукашевичу, про которого Бестужев-Рюмин сказал, что "цель оного (сколь она мне известна), присоединение Малороссии к Польше". На одном из допросов, Бестужев показал, будто Лукашевич "адресовался к Ходкевичу, полагая его значущим членом польского общества, предлагая присоединиться к оному и соединить Малороссию с Польшею" {123}.

Основой и направляющей силой южного масонства являлись поляки, которым принадлежала в те дни культурная гегемония во всем малороссийском крае, а в некоторых губерниях (Киевской, например) - большая часть земельных владений.

На следствии, Рылееву был задан вопрос о связях декабристов с польскими тайными обществами. Он отговорился своей слабой осведомленностью на этот счет, но признался, что слышал о них от Трубецкого и от Корниловича, который дня за два до 14 декабря, приносил Трубецкому копию какого-то договора между поляками и южным обществом декабристов, касательно будущих русскопольских границ. От Трубецкого он слышал, будто "Южное общество через одного из своих членов имеет с оными (поляками) постоянные сношения, что южными директорами положено признать независимость Польши и возвратить ей от России завоеванные провинции Литву, Подолию и Волынь" {124}.

Согласно С. Н. Щеголеву, в 1824 г. кн. Яблоновский представитель "Польского патриотического общества", начал особенно энергичные переговоры с декабристами. Результатом его усилий явился съезд польских и русских заговорщиков в Житомире в начале 1825 года. На этом "славянском собрании" присутствовал, будто бы, и К. Ф. Рылеев. На съезде поставлен был и одобрен вопрос о независимости Малороссии, каковую поляки считали необходимой "для дела общей свободы".

Фома Падурра, главный оратор на эту тему, не придумал для украинского национализма никакого другого обличья, кроме старого казачьего. По его мнению, верным средством поднять народ было - напомнить ему "казацкую славу". В этом плане он и начал потом, вкупе с другим помещиком Ржевусским ("атаман Ревуха"), пропаганду среди украинского населения. В Саврани они основали "школу лирников", обучая собранных "народных" певцов игре на инструменте и текстам патриотических казачьих песен, сочиненных Падуррой и положенных на музыку Ржевусским. Подготовив целую партию таких певцов, они пустили их по кабакам, вечерницам и прочим сборищам простого люда {125}.

К сожалению, Щеголев, описавший этот эпизод, пользовался источниками недоступными нам здесь, за границей, в силу чего, мы лишены возможности проверить степень основательности всего им рассказанного.

Как бы то ни было, можем не сомневаться в одном: Рылеев был давнишним полонофилом, состоявшим в литературных и идейных связях с польскими националистами и вряд ли будет ошибкой сказать, что своими казачьими сюжетами он обязан больше полякам чем украинцам. Несомненно также, что в декабристской среде был усвоен взгляд на Малороссию как на жертву царской тирании, а на казачьих главарей как на борцов и мучеников за свободу. Имена Дорошенок, Мазеп, Полуботков ассоциировались с делом народного освобождения. Фигуры их окутывались флером романтики и в таком виде подносились интеллигентной публике и позднейшим поколениям. "Я не знаю, как в моих руках очутилась "Исповедь Наливайки" Рылеева, - пишет в своих воспоминаниях Вера Засулич, она стала для меня самой священной вещью" {126}. Мог ли в представлении этой женщины, ничего кроме социалистической литературы не читавшей, выдержать соперничество с романтическим героем исторический Наливайко - грубый разбойник и кондотьер, бунтовавший во имя расширения привилегий реестровых казаков, требовавший земель под Брацлавом и готовый резать носы и уши хлопам, которые захотели бы втереться в казачье сословие и уйти от своих панов?

Казакомания декабристов была не простым литературным явлением и ею отличался не один Рылеев. Декабристы, можно сказать, стояли у власти на Украине. Генерал-губернатором малороссийским был в то время кн. Н. Г. Репнин - брат видного декабриста С. Г. Волконского и сам большой либерал. Его дед, фельдмаршал Репнин, подозревал его в причастности к убийству Павла И. Стремясь быть "отцом" вверенного ему края и, в то же время, человеком "новых веяний", он собирал вокруг себя все выдающееся, что было на Украине, - привлек И. П. Котляревского, первого поэта, начавшего писать по-украински, учредил малороссийский театр в Полтаве, приглашал к себе в дом людей свободомыслящих, среди которых первое место занимали члены декабристских южных обществ. У него можно было встретить и Пестеля, и Орлова, и Бестужева-Рюмина. Но к числу свободомыслящих он относил, также, людей типа Василия Полетики, "свободомыслие" которых вызывалось не закончившейся к тому времени проверкой дворянских прав. Эти стародубские и лубенские маркизы Позы постоянно вертелись при генерал-губернаторском дворе, который до известной степени может рассматриваться как один из центров "возрождения" украинского сепаратизма.

Дочь кн. Репнина, Варвара Николаевна, благоговевшая перед подвигом своего дяди С. Г. Волконского и насквозь проникнутая духом декабризма, была в то же время почитательницей и покровительницей Тараса Шевченко. Тот и другой были для нее явлениями одного порядка. Существует предположение, что Репнин был одним из вдохновителей "Истории Русов". Такое подозрение высказал М. А. Максимович, человек очень осведомленный.

На этом примере видно, как российский космополитический либерализм преображался на украинской почве в местный автономизм. Декабристы первые отождествили свое дело с украинизмом и создали традицию для всего последующего русского революционного движения. Герцен и Огарев подражали им, Бакунин на весь мир провозгласил требование независимой Польши, Финляндии и Малороссии, а петрашевцы, при всей неясности и неопределенности их плана преобразования России, тоже успели подчеркнуть свой союз с сепаратизмами, в том числе с малороссийским. Это одна из закономерностей всякого революционного движения. В. А. Маклаков, один из лидеров демократического лагеря, находясь уже в эмиграции, выразил это так: "Если освободительное движение в войне против самодержавия искало всюду союзников, если его тактикой было раздувать всякое недовольство, как бы оно ни могло стать опасным для государства, то можем ли мы удивляться, что для этой цели и по этим мотивам оно привлекло к общему делу и недовольство "национальных меньшинств"?" {127}.

Только немногим удалось устоять против этой логики, и первым среди них надо назвать Пушкина. Он тоже был "декабристом" и лишь случайно не попал на Сенатскую площадь. "История Русов" была ему отлично знакома. Он напечатал отрывок из нее в своем "Современнике" но он не поставил дела Мазепы выше дела Петра и не воспел ни одного запорожца, как борца за свободу. Произошло это не в силу отступничества от увлечений своей молодости и от перемены взглядов, а оттого, что Пушкин с самого начала оказался проницательнее Рылеева и всего своего поколения. Он почувствовал истинный дух "Истории Русов", ее не национальную украинскую, а сословно-помещичью сущность. Думая, что автором ее, действительно, был архиепископ Г. Конисский, Пушкин заметил: "Видно, что сердце дворянина еще бьется под иноческой рясою".

На языке либерализма "сердце дворянина" звучало как "сердце крепостника". Теперь, когда нам известны вполне корыстные интересы, вызвавшие рецидив казачьих страстей породивших "Историю Русов", можно только удивляться прозорливости Пушкина.

Революционная русская интеллигенция, в своем отношении к сепаратизму, пошла путем не Пушкина, а Рылеева. "Украинофильство", под которым разумелась любовь не к народу малороссийскому, а к казацкой фронде, сделалось обязательным признаком русского освободительного движения. В развитии украинского сепаратизма оно было заинтересовано больше самих сепаратистов. Шевченко у великорусских революционеров почитался больше, чем на Украине. Его озлобленая казакомания приходилась русскому "подполью" больше по сердцу, чем европейский социализм Драгоманова.

При всем обилии легенд облепивших имя и исказивших истинный его облик, Шевченко может считаться наиболее ярким воплощением всех характерных черт того явления, которое именуется "украинским национальным возрождением". Два лагеря, внешне враждебные друг другу, до сих пор считают его "своим". Для одних он - "национальный пророк", причисленный чуть не к лику святых; дни его рождения и смерти (25 и 26 февраля) объявлены украинским духовенством церковными праздниками. Даже в эмиграции ему воздвигаются памятники при содействии партий и правительств Канады и США. Для других он предмет такого же идолопоклонства и этот другой лагерь гораздо раньше начал ставить ему памятники. Как только большевики пришли к власти и учредили культ своих предтеч и героев - статуя Шевченко в числе первых появилась в Петербурге. Позднее, в Харькове и над Днепром, возникли гигантские монументы, величиной уступающие, разве только, статуям Сталина. Ни в России, ни за границей, ни один поэт не удостоился такого увековечения памяти. "Великий украинский поэт, революционер и мыслитель, идейный соратник русских революционных демократов, основоположник революционно-демократического направления в истории украинской общественной мысли" - такова его официальная аттестация в советских словарях, справочниках и энциклопедиях. Она унаследована еще от подпольного периода революции, когда у всех интеллигентских партий и направлений он считался певцом "народного гнева".

Даже произведения его толкуются в каждом лагере по-своему. "Заповит", например, расценивался в свое время в русском подполье, как некий революционный гимн. Призыв поэта к потомкам - восстать, порвать цепи и "вражою злою кровью вольность окропити" понимался там, как социальная революция, а под злой кровью - кровь помещиков и классовых угнетателей.

Совсем иную трактовку дает самостийнический лагерь. В 1945 г., в столетнюю годовщину со дня написания "Заповита", он отметил его появление, как величайшую веху в развитии национальной идеи, как призыв к национальной резне, ибо "кровь ворожа", которую Днепр "понесе з Украины у синее море", ничьей как москальской, великорусской, быть не может.

Приводим этот пример не для оценки правильности или неправильности обоих толкований, а как характерный случай переплетения у "великого кобзаря" черт русской революционности с украинским национализмом.

Правда, и та, и другой были поставлены лет 80 тому назад под большое сомнение таким видным социалистом и украинофильским деятелем, как М. П. Драгоманов. Шевченко ему казался величиной дутой в литературном и в политическом смысле. Революционность его он не высоко ставил и никогда бы не подписался под сочетанием слов "революционер и мыслитель". Он полагал, что с мыслью-то как раз и обстояло хуже всего у Тараса Григорьевича.

Из Академии Художеств Шевченко вынес только поверхностное знакомство с античной мифологией, необходимой для живописца, да с некоторыми знаменитыми эпизодами из римской истории. Никакими систематическими знаниями не обладал, никакого цельного взгляда на жизнь не выработал. Он не стремился, даже, в противоположность многим выходцам из простого народа, восполнять отсутствие школы самообразованием. По словам близко знавшего его скульптора Микешина, Тарас Григорьевич не шибко жаловал книгу. "Читать он, кажется, никогда не читал при мне; книг, как и вообще ничего не собирал. Валялись у него на полу и по столу растерзанные книжки "Современника", да Мицкевича на польском языке". Такая отрасль знания, как история, к которой ему часто приходилось обращаться в выборе сюжетов - что дало основание Кулишу в 50-х годах объявить его "первым историком" Украины - оставляла желать много лучшего в смысле усвоения. "Российскую общую историю, - пишет тот же Микешин, - Тарас Григорьевич знал очень поверхностно, общих выводов из нее делать не мог; многие ясные и общеизвестные факты или отрицал или не желал принимать во внимание; этим оберегалась его исключительность и непосредственность отношений ко всему малорусскому". Некоторых авторов, о которых писал, он и в руки не брал, как например, Шафарика и Ганку. Главный способ приобретения знаний заключался, очень часто, в прислушивании к тому, о чем говорили в гостиных более сведущие люди. Подхватывая на лету обрывки сведений, поэт "мотав соби на уса, та перероблював соби своим умом" {128}.

Не верил Драгоманов и в его хождение в народ, в пропаганду на Подоле, в Кириловке и под Каневом, о которой сейчас пишут в каждой биографии поэта советские историки литературы, но которая сплошь основана на домыслах. Кроме кабацких речей о Божией Матери, никаких образцов его пропаганды не знаем. Достойна развенчания и легенда о его антикрепостничестве. Дворовый человек, чье детство и молодость прошли в унизительной роли казачка в барском доме, не мог, конечно, питать теплых чувств к крепостному строю. Страдал и за родных, которых смог выкупить из неволи лишь незадолго до смерти. Но совершенно ошибочно делать из него, на основании этих биографических фактов, певца горя народного, сознательного борца против крепостного права. Крепостной крестьянин никогда не был ни героем его произведений, ни главным предметом помыслов. Ничего похожого на некрасовскую "Забытую деревню" или на "Размышления у парадного подъезда" невозможно у него найти. Слово "панщина" встречается чрезвычайно редко, фигуры барина-угнетателя совсем не видно и вся его деревня выглядит не крепостной. Люди там страдают не от рабства, а от нечастной любви, злобы, зависти, от общечеловеческих пороков и бедствий. Тараcу Григорьевичу суждено было дожить до освобождения крестьян. Начиная с 1856 года, вся Россия только и говорила, что об этом освобождении, друзья Шевченко, кирилло-мефодиевцы, ликовали; один он, бывший "крипак", не оставил нам ни в стихах, ни в прозе выражения своей радости.

Не было у него и связей с русскими революционными демократами; он, попросту, ни с кем из них не был знаком, если не считать петрашевца Момбелли, виденного им, как-то раз, на квартире у Гребенки. Да и что представляли собой революционные демократы того времени? Мечтатели, утописты, последователи Фурье и Сэн-Симона, либо только что нарождавшиеся поборники общинного социализма. Найдите в литературном наследии Шевченко хоть какой-нибудь след этих идей. Даже причастность его к Кирилло-Мефодиевскому Братству, послужившая причиной ареста и ссылки, была более случайной, чем причастность Достоевского к кружку Петрашевцев.

Но если не социалист и не "революционный демократ", то гайдамак и пугачевец глубоко сидели в Шевченко. В нем было много злобы, которую поэт, казалось, не знал на кого и на что излить. Он воспитался на декабристской традиции, называл декабристов не иначе, как "святыми мучениками", но воспринял их якобинизм не в идейном, а в эмоциональном плане. Ни об их конституциях, ни о преобразовательных планах ничего, конечно, не знал; не знал и о вдохновлявшей их западно-европейской идеологии. Знал только, что это были люди, дерзнувшие восстать против власти, и этого было достаточно для его симпатий к ним. Не в трактатах Пестеля и Никиты Муравьева, а в "цареубийственных" стихах Рылеева и Бестужева увидел он свой декабризм.

Уж как первый-то нож

На бояр, на вельмож,

А второй-то нож

На попов, на святош,

И молитву сотворя,

Третий нож на царя!

В этом плане и воздавал он дань своим предшественникам.

... а щоб збудить

Хиренну волю, треба миром

Громадою обух сталить,

Та добро выгострить сокиру

Та й заходиться вже будить.

Особенно сильно звучит у него нота "на царя!".

Царив, кровавих шинкарив

У пута кутии окуй,

В склипу глибоком замуруй!

Здесь мы вряд ли согласимся с оценкой Драгоманова, невысоко ставившего такую продукцию поэта. С литературной точки зрения, она в самом деле не заслуживает внимания, но как документ политического настроения, очень интересна.

Драгоманов судил о Шевченко с теоретических высот европейского социализма, ему нужны были не обличения "неправд" царей на манер библейских пророков, а протест против политической системы самодержавия. Шевченко не мог, конечно, подняться до этого, но духовный его "якобинизм" от этого не умаляется.

На русскую шестидесятническую интеллигенцию стихи его действовали гораздо сильнее, чем методические поучения Драгоманова. Он - образец революционера не по разуму, а по темпераменту.

Кроме "царей", однако, никаких других предметов его бунтарских устремлений не находим. Есть один-два выпада против своих украинских помещиков, но это не бунт, а что-то вроде общественно-политической элегии.

И доси нудно, як згадаю

Готический с часами дом;

Село обидране кругом,

И шапочку мужик знимае,

Як флаг побачить. Значит пан

У себе з причетом гуляе.

Оцей годованый кабан,

Оце лядащо-щирый пан

Потомок гетмана дурного.

При всей нелюбви, Тарас Григорьевич не призывает ни резать, ни "у пута кутии" ковать этих панов, ни жечь их усадьбы, как это делали великорусские его учителя "революционные демократы". На кого же, кроме царей, направлялась его ненависть?

Для всякого, кто дал себе труд прочесть "Кобзарь", всякие сомнения отпадают: - на москалей.

Напрасно Кулиш и Костомаров силились внушить русской публике, будто шевченковские "понятия и чувства не были никогда, даже в самые тяжелые минуты жизни, осквернены ни узкою грубою неприязнью к великоросской народности, ни донкихотскими мечтаниями о местной политической независимости, ни малейшей тени чего-нибудь подобного не проявилось в его поэтических произведениях" {129}. Они оспаривали совершено очевидный факт. Нет числа неприязненным и злобным выпадам в его стихах против москалей. И невозможно истолковать это, как ненависть к одной только правящей царской России. Все москали, весь русский народ ему ненавистны. Даже в чисто любовных cюжетах, где украинская девушка страдает, будучи обманута, обманщиком всегда выступает москаль.

Кохайтеся чернобривы,

Та не з москалями,

Бо москали чужи люди

Роблять лихо з вами.

Жалуясь Основьяненку на свое петербургское житье ("кругом чужи люди"), он вздыхает: "тяжко, батько, жити з ворогами". Это про Петербург, выкупивший его из неволи, давший образование, приобщивший к культурной среде и вызволивший его впоследствии из ссылки.

Друзья давно пытались смягчить эту его черту в глазах русского общества. Первый его биограф М. Чалый объяснял все влиянием польской швеи - юношеской любви Шевченко, но вряд ли такое объяснение можно принять. Антирусизм автора "Заповита" не от жизни и личных переживаний, а от книги, от национально-политической проповеди. Образ москаля, лихого человека, взят целиком со страниц старой казацкой письменности.

В 1858 г., возмущаясь Иваном Аксаковым, забывшим упомянуть в числе славянских народов - украинцев, он не находит других выражений, кроме как: "Мы же им такие близкие родичи: как наш батько горел, то их батько руки грел"! Даже археологические раскопки на юге России представлялись ему грабежом Украины - поисками казацких кладов.

Могили вже розривають,

Та грошей шукають!

Сданный в солдаты и отправленный за Урал, Тарас Григорьевич, по словам Драгоманова, "живучи среди москалей солдатиков, таких же мужиков, таких же невольников, как сам он, - не дал нам ни одной картины доброго сердца этого "москаля", какие мы видим у других ссыльных... Москаль для него и в 1860 г. - только "пройдисвит", как в 1840 г. был только "чужой чоловик" {130}.

Откуда такая русофобия? Личной судьбой Шевченко она, во всяком случае, не объяснима. Объяснение в его поэзии.

Поэтом он был не "гениальным" и не крупным; три четверти стихов и поэм подражательны, безвкусны, провинциальны; все их значение в том, что это дань малороссийскому языку. Но и в оставшейся четверти значительная доля ценилась не любителями поэзии, а революционной интеллигенцией. П. Кулиш когда-то писал: если "само общество явилось бы на току критики с лопатою в руках, оно собрало бы небольшое, весьма небольшое количество стихов Шевченко в житницу свою; остальное бы было в его глазах не лучше сору, его же возметает ветр от лица земли". Ни одна из его поэм не может быть взята целиком в "житницу", лишь из отдельных кусков и отрывков можно набрать скромный, но душистый букет, который имеет шансы не увянуть.

Что бы ни говорили советские литературоведы, лира Шевченко не "гражданская" в том смысле, в каком это принято у нас. Она глубоко ностальгична и безутешна в своей скорби.

Украино, Украино!

Сирце мое, ненько!

Як згадаю твою долю

Заплаче серденько!

Называя ее "сиромахой", "сиротиной", вопрошая "защо тебе сплюндровано, защо, мамо, гинешь?" - поэт имеет в виду не современную ему живую Украину, которая "сплюндрована" ничуть не больше всей остальной России. Это не оплакивание страданий закрепощенного люда, это скорбь о ее невозвратном прошлом.

Де подилось казачество,

Червоны жупаны,

Де подилась доля-воля,

Бунчуки, гетманы?

Вот истинная причина "недоли". Исчез золотой век Украины, ее идеальный государственный строй, уничтожена казачья сила. "А що то за люди були тии запорожци! Не було й не буде таких людей!". Полжизни готов он отдать, лишь бы забыть их "незабутни" дела. Волшебные времена Палиев, Гамалиев, Сагайдачных владеют его душой и воображением. Истинная поэзия Шевченко - в этом фантастическом никогда не бывшем мире, в котором нет исторической правды, но создана правда художественная. Все его остальные стихи и поэмы, вместе взятые, не стоят тех строк, где он бредит старинными степями, Днепром, морем, бесчисленным запорожским войском, проходящим, как видение.

О будущем своего края Тарас Григорьевич почти не думал. Раз, как-то, следуя шестидесятнической моде, упомянул о Вашингтоне, которого "дождемся таки колись", но втайне никакого устройства, кроме прежнего казачьего, не хотел.

Оживут гетманы в золотом жупани,

Прокинеться воля, казак заспива

Ни жида, ни ляха, а в степях Украины

Дай то Боже милый, блисне булава.

Перед нами певец отошедшей казачьей эпохи, влюбленный в нее, как Дон Кихот в рыцарския времена. До самой смерти, героем и предметом поклонения его был казак.

Верзется гришному усатый

3 своею волею мени

На черном вороном кони.

Надо ли после этого искать причин русофобии? Всякое пролитие слез над руинами Чигирина, Батурина и прочих гетманских резиденций неотделимо от ненависти к тем, кто обратил их в развалины. Любовь к казачеству оборотная сторона вражды к Москве.

Но и любовь и ненависть эти - не от жизни, не от современности. Еще Кулишем и Драгомановым установлено, что поэт очень рано, в самом начале своего творчества попал в плен к старой казачьей идеологии. По словам Кулиша, он пострадал от той первоначальной школы, "в которой получил то, что в нем можно было назвать faute de mieux образованием", он долго сидел "на седалище губителей и злоязычников" {131}.

По-видимому, уже в Петербурге, в конце 30-х годов нашлись люди просветившие его по части Мазеп, Полуботков и подсунувшие ему "Историю Русов". Без влияния этого произведения трудно вообразить то прихотливое сплетение революционных и космополитических настроений с местным национализмом, которое наблюдаем в творчестве Шевченко. По словам Драгоманова, ни одна книга, кроме Библии, не производила на Тараса Григорьевича такого впечатления, как "История Русов". Он брал из нее целые картины и сюжеты. Такие произведения, как "Подкова", "Гамалия", "Тарасова Нич", "Выбир Наливайка", "Невольник", "Великий Льох", "Чернец" - целиком навеяны ею.

Прошлое Малороссии открылось ему под углом зрения "Летописи Конисского"; он воспитался на ней, воспринял ее, как откровение, объяснявшее причины невзгод и бедствий родного народа. Даже на самый чувствительный для него вопрос о крепостном праве на Украине, "летопись" давала свой ответ - она приписывала введение его москалям. Не один Шевченко, а все кирилло-мефодиевцы вынесли из нее твердое убеждение в москальском происхождении крепостничества. В "Книгах Бытия Украинского Народу" Костомаров писал: "А нимка цариця Катерина, курва всесвитная, безбожниця, убийниця мужа своего, востанне доканала казацтво и волю, бо одибравши тих, котри були в Украини старшими, надилила их панством и землями, понадавала им вильну братию в ярмо и поробила одних панами, а других невольниками" {132}. Если будущий ученый историк позволял себя такие речи, то что можно требовать от необразованного Шевченко? Москали для него стали источником всех бедствий.

Ляхи були - усе взяли,

Кровь повыпивали,

А москали и свит Божий

В путо закували.

По канве "Истории Русов" он рассыпается удивительными узорами, особенно на тему о Екатерине II.

Есть у Шевченко повесть "Близнецы", написанная по-русски. Она может служить автобиографическим документом, объясняющим степень воздействия на него "Истории Русов". Там рассказывается о некоем Никифоре Федоровиче Сокире - мелком украинском помещике, большом почитателе этого произведения.

"Я сам, будучи его хорошим приятелем, часто гостил у него по нескольку дней и кроме летописи Конисского, не видал даже бердичевского календаря в доме. Видел только дубовый шкаф в комнате и больше ничего. Летопись же Конисского, в роскошном переплете, постоянно лежала на столе и всегда заставал я ее раскрытою. Никифор Федорович несколько раз прочитывал ее, но до самого конца ни разу. Все, все мерзости, все бесчеловечья польские, шведскую войну, Биронова брата, который у стародубских матерей отнимал детей грудных и давал им щенят кормить грудью для свой псарни - и это прочитывал, но как дойдет до голштинского полковника Крыжановского, плюнет, закроет книгу и еще раз плюнет".

Переживания героя этого отрывка были, несомненно, переживаниями самого Шевченко. "История Русов" с ее собранием "мерзостей" трансформировала его мужицкую ненависть в ненависть национальную или, по крайней мере, тесно их переплела между собой. Кроме "Истории Русов", сделавшейся его настольной книгой, поэт познакомился и со средой, из которой вышло это евангелие национализма. Приехав, в середине 40-х годов, в Киев, он не столько вращался там в университетских кругах среди будущих членов Кирилло-Мефодиевского Братства, сколько гостил у хлебосольных помещиков Черниговщины и Полтавщины, где его имя было известно и пользовалось популярностью, особенно среди дам. Некоторые из них сами пописывали в "Отечественных Записках".

Мужское общество чаще всего собиралось на почве "мочемордия", как именовалось пьянство. А. Афанасьев-Чужбинский, сам происходивший из лубенских помещиков, красочно описывает тамошние празднества в честь Бахуса. По его словам, пьянство процветало, главным образом, на почве скуки и безделья, сами же по себе помещики представляли "тесный кружок умных и благородных людей, преимущественно гуманных и пользовавшихся всеобщим расположением". В этом обществе можно было встретить и тех оставшихся в живых сподвижников и друзей В. Г. Полетики, из чьей среды вышла "История Русов". Встречи с ними происходили также при дворе генерал-губернатора кн. Репнина, с которым Шевченко познакомился через А. В. Капниста, сына поэта. О Мазепе, о Полуботке, о Петре и Екатерине, а также о присоединении Малороссии, как печальной дате в истории края, он мог наслушаться здесь вдоволь. Недаром именно на эти годы близости с черниговскими и полтавскими помещиками падают самые неприязненные его высказывания о Богдане Хмельницком.

Во всей эпопее Хмельничины он видел только печальный, по его мнению, факт присоединения к Москве, но ни страданий крестьянского люда под "лядским игом", ни ожесточенной борьбы его с Польшей, ни всенародного требования воссоединения с Россией знать не хотел. Величайшая освободительная война украинского крестьянства осталась вовсе незамеченной вчерашним крепостным.

В московском периоде истории, его опять печалит судьба не крестьянства, а казачества. Он плачет о разгоне Сечи, а не о введении нового крепостного права. Возмущаясь тем, что "над дитьми казацкими поганци пануют", он ни разу не возмутился пануваньем детей казацких над его мужицкими отцами и дедами, да и над ним самим. Период после присоединения к России представляется ему сплошным обдиранием Украины. "Москалики що заздрили то все очухрали".

Драгоманов не без основания полагал, что черниговские и полтавские знакомства оказали на Шевченко гораздо более сильное влияние, чем разговоры с Гулаком, Костомаровым и Кулишем. Патриотизм его сложился, главным образом, в левобережных усадьбах "потомков гетмана дурного", где его носили на руках, где он был объявлен надеждой Украины, национальным поэтом, где нашлась, даже, почитательница, готовая на собственный счет отправить его на три года в Италию.

"Национальным поэтом" объявлен он не потому, что писал по-малороссийски и не потому, что выражал глубины народного духа. Этого, как раз, и не видим. Многие до и после Шевченко писали по-украински, часто, лучше его, но только он признан "пророком". Причина: - он первый воскресил казачью ненависть к Москве и первый воспел казачьи времена, как национальные. Костомарову не удается убедить нас, будто "Шевченко сказал то, что каждый народный человек сказал бы, если б его народное чувство могло возвыситься до способности выразить то, что хранилось на дне его души" {133}. Поэзия его интеллигентская, городская и направленческая. Белинский, сразу же по выходе в свет "Кобзаря", отметил фальш его народности:

"Если господа Кобзари думают своими поэмами принести пользу низшему классу своих соотчичей, то в этом они очень ошибаются; их поэмы, несмотря на обилие самых вульгарных и площадных слов и выражений, лишены простоты вымысла и рассказа, наполнены вычурами и замашками, свойственными всем плохим пиитам, часто нисколько не народны, хотя и подкрепляются ссылками на историю, песни и предания, следовательно, по всем этим признакам - они непонятны простому народу и не имеют в себе ничего с ним симпатизирующего".

Лет через сорок то же самое повторил Драгоманов, полагавший, что "Кобзарь" "не может стать книгою ни вполне народною, ни такой, которая бы вполне служила проповеди "новой правды" среди народа".

Тот же Драгоманов свидетельствует о полном провале попыток довести Шевченко до народных низов. Все опыты чтения его стихов мужикам кончались неудачей. Мужики оставались холодны {134}.

Подобно тому, как казачество, захватившее Украину, не было народным явлением, так и всякая попытка его воскрешения, будь то политика или поэзия, - не народна в такой же степени.

Несмотря на все пропагандные усилия самостийнической клики, вкупе с советской властью, Шевченко был и останется не национальным украинским поэтом, а поэтом националистического движения.

Часть 3: http://www.anti-orange-ua.com.ru/content/view/1978/50/

Недостаточно прав для комментирования